быть, не меньшим, чем нынешний триумф Робеспьера. Разве что сейчас душа ликовала, а тогда… тогда она должна была скорбеть.
Но нет, героическая смерть Марата и его посмертное торжество только упрочили Республику. Поэтому даже тогда к скорби все равно примешивалась радость за удостоенного античных почестей Друга народа, чье имя навеки вошло в Пантеон памяти благодарного человечества. Но похожие мысли… Это действительно было странно. Ведь Робеспьер был еще жив и живой справлял свой триумф…
Все это началось не более двух часов назад…
Леба появился в Тюильри одновременно с прогремевшим с Нового моста артиллерийским сигналом. Давно он уже не видел такого человеческого моря – все аллеи Тюильрийского парка были заполнены народом; под барабанный бой секции занимали свои места, размеченные специальными флажками. Украшенный зелеными гирляндами, фасад Национального Дворца сиял красно-бело-синим трехцветьем флагов и полотнищ. Миновав небольшое искусственное озеро перед специально построенным для празднества амфитеатром, Филипп по парадной лестнице, уставленной в беспорядке пюпитрами музыкантов, вазами цветов и античными бюстами, прошел в павильон Флоры, где уже собралось множество членов Конвента и парижских магистратов. Но Робеспьера еще не было.
Максимилиан почему-то заставил себя ждать и появился, когда часы на центральном павильоне пробили девять. Ждали только его, народ начинал выказывать нетерпение, недовольные возгласы Леба расслышал и среди депутатов («Что ж, подождем, если
Немедленно зазвучала торжественная музыка, и Конвент через балкон павильона Единства двинулся вслед за своим председателем в полукруглый амфитеатр. Возведенный за короткий срок едва ли не тысячью каменщиков, он, тем не менее, не был очень большим, и народным представителям потребовалось время, чтобы рассредоточиться по его периметру. Но Робеспьер, который быстро поднялся на возвышение в центре помоста, где на огромном трехцветном ковре находилось кресло председателя, не стал делать паузы. Приблизившись к балюстраде амфитеатра, он, прижав левую руку к сердцу, а правую с зажатым в ней букетом простерев в сторону огромной и вмиг притихшей толпы, начал свою первую за сегодня (но не последнюю!) речь. Она почти сразу была прервана аплодисментами, и это сгладило впечатление от давки, возникшей за спиной оратора среди поспешно рассаживающихся членов Конвента. И здесь Леба опять нисколько не испортили настроения злобные возгласы некоторых своих коллег вроде: «Смотрите, республиканцы, как они приветствуют своего короля, своего Папу!…» – ликование стотысячной толпы делали их смешными (впрочем, машинально он все равно брал говоривших на заметку!).
Робеспьер казался помолодевшим и даже, может быть, впервые в жизни – по-настоящему красивым. Его бело-голубые одежды сверкали незапятнанной чистотой. Обычно тихий голос окреп и доносился до самых отдаленных уголков Национального парка. И Филипп, залюбовавшийся в этот момент своим другом- учителем и внимавшими ему народными толпами, сейчас любившими Робеспьера, наверное, не меньше чем сам Леба, не уловил почти ни слова из речи Максимилиана, да это было и неважно, – главное было в другом, в том, что то самое народное единство первых лет революции, когда во имя грядущей Свободы все группы и слои населения выступали вместе единым фронтом против общего врага, вновь вернулось в столицу Первой Республики, а ведь оно, это единство, казалось, было утрачено уже навеки. Но Леба сам видел сегодня, как совсем незнакомые люди обнимали друг друга, целовали, а кое-кто из особо экзальтированных женщин даже и плакал от счастья. Все это не могло быть обманом. И значит, Робеспьер был прав – Верховное существо сплотит всех французов, заставит забыть их о борьбе друг против друга и этим спасет Республику! Значит, все-таки
Вновь зазвучала музыка, и Леба увидел, как закончивший речь Робеспьер спустился к подножию амфитеатра. Здесь, ни на кого не глядя, он протянул в сторону руку – и кто-то из служителей, поспешно отделившийся от одного из портиков, окружавших помост, сунул в нее горящий смоляной факел. Начиналось самое главное…
В центре небольшого искусственного водоема перед амфитеатром, на котором расположились члены Конвента, высился огромный макет семи зол, хитроумно изготовленный из картона, дерева и тряпок и пропитанный горючим составом. Изображения «Высокомерия», «Разногласия», «Эгоизма» и «Честолюбия» казались одно гнусней другого (особенно обращала на себя внимание «Ложная Простота» – под ее нищенскими лохмотьями явственно проступали дорогие позолоченные одежды, что говорило о лицемерии показной бедности), но над всеми возвышалось гигантское чудовище, у подножия которого было написано «Атеизм». Впереди на лбу у статуи можно было прочитать и необходимое «пояснение»: «Единственная надежда иностранцев, которая будет у них отнята».
В тот момент, когда рука Робеспьера поднесла «факел разума» к «Атеизму», по толпе, полностью запрудившей аллеи парка, пронесся единодушный приветственно-одобрительный возглас, – все считали, что начинается новая жизнь, все ждали перемен: разобранный эшафот на площади Революции и сооруженные вместо него в Национальном парке игрушечные статуи в честь нового Бога Революции внушали многим беспечным парижанам надежды на немедленное прекращение террора.
2400 хористов, выстроившихся вокруг бассейна (по 50 лучших запевал от каждой секции), дружно грянули торжественный гимн. Стоя неподвижно, Робеспьер молча смотрел на огонь, в то время как резвые рабочие-санкюлоты с высокими лестницами длинными крючьями растаскивали обугленные куски макета.
– Прокоптилась твоя Мудрость, Робеспьер… – кто-то злобно прошипел за спиной Леба. Филипп не обернулся – он тоже смотрел на огонь.
Статуя Мудрости с зажатым в левой руке венцом из звезд действительно предстала перед зрителями дымящейся и закопченной. «Перестарались с горючим», – огорченно подумал Леба, взглянув туда, куда указывала правая рука Мудрости, то есть на небо – обитель Верховного существа.
И все-таки возникшие при виде этого зрелища немногочисленные свистки и насмешливые возгласы потонули в общем крике радости. Народ веселился – Царство Верховного существа всем казалось предпочтительней Царства Террора. Радостные крики еще более усилились во время второй речи Неподкупного, произнесенной им здесь же у статуи Мудрости. «Еще немного, и мы скажем гильотине – довольно!» – долетело до слуха задумавшегося Леба, – и тут же этот пассаж из речи Робеспьера покрыла снова долгая несмолкающая овация.
А потом и овацию заглушила радостная песнь собравшегося вокруг бассейна хора. Под звуки труб и дробь барабанов весь народ пришел в движение, – секции строились в две колонны: с одной стороны мужчины, с другой – женщины и дети, посредине – батальонные каре подростков (по 12 человек в ряд). Только подростки и были вооружены ружьями и пиками – больше ни у кого не было никакого оружия, кроме сабель. Не было его и членов Конвента – все их вооружение составляли скромные букеты трав, колосьев и плодов, которые многие из депутатов воспринимали как насмешку. Но чего не сделаешь ради Республики и… Робеспьера!
По сигналу колонны тронулись с места и неспешным шагом направились из Тюильрийского сада к Марсову полю…
К полю Единения, – поправляет себя Леба. На то же самое, на котором когда-то его друг Сен-Жюст четыре года тому назад, стоя перед отрядом Национальной гвардии Блеранкура, приветствовал на Празднике Федерации принимавшего присягу Нации Героя Двух Миров. Тогда предатель Лафайет многим казался почти богом. А Робеспьер стоял тогда совершенно незаметный на фоне большой группы членов Учредительного собрания. Идущий справа от Филиппа мрачный Сиейес должен это хорошо помнить. И прохвост Барер. И еще три десятка депутатов, бывших народными представителями и тогда – в Первой Конституанте.
Вот они и помнят… Помнят, как приветствовали героического маркиза. И Мирабо. И короля. Теперь вместо короля они приветствуют Робеспьера…
С утра переливающийся в теплом прериальском воздухе колокольный звон, приятно диссонирующий с торжественными гимнами и радостными песнопениями, бодрит нынешнего начальника школы Марса не