как того требуют мои интересы, то есть разоблачать фальсификации и подтасовки КГБ, требовать моего полного оправдания. Легко представить, как казенный адвокат станет вести себя на суде: он будет поддакивать прокурору, осуждающему 'враждебную антисоветскую деятельность', начнет 'восстанавливать истину', доказывая, что то-то делал не я, а, скажем, Лунц, то-то - Бейлина, и вообще, мол, я стал жертвой более опытных сионистских провокаторов. Таким образом, поединок между прокурором и адвокатом лишь помешает мне отстаивать свою позицию. Подобная, с позволения сказать, защита мне, естественно, была не нужна, и я очень надеялся, что и мои родственники не поддадутся на шантаж и посулы органов. Они действительно устояли, однако лишь спустя немало времени я узнал, как сильно давили на маму, и не только КГБ, но даже многие друзья, считавшие, что так для меня будет лучше.
Прошел месяц с тех пор, как я начал знакомиться с материалами дела. Адвокат, которого КГБ грозился навязать мне, не появлялся, и я надеялся, что они - хотя бы временно - отказались от своей затеи.
Шестнадцатого марта днем я сидел, как обычно, у Солонченко, зарывшись в бумаги, когда в кабинет вошли Володин и Илюхин.
- Анатолий Борисович, - обратился ко мне Володин, - мы решили дать вам возможность еще раз написать родственникам, кому именно вы поручаете подобрать адвоката.
Я помедлил, пытаясь понять, что означает подобная щедрость.
- Хорошо, но тогда я должен им объяснить, какие требования я предъявляю к защитнику.
- Нет, этого нельзя. Можете лишь сообщить, что доверяете выбор, скажем, матери.
- Но такое заявление я уже написал несколько месяцев назад.
- Повторите еще раз то же самое, и, помедлив, он продолжил: - Ваша мать сейчас здесь, мы ей и передадим записку. Можете добавить пару слов о том, что вы здоровы.
'Мамочка, дорогая! - стал писать я дрожащей от волнения рукой. - Я заявил следствию еще в начале января, что подбор адвоката доверяю тебе и Наташе. От защитника, предложенного следствием, я отказался. Если найти такого, который вас устроит, не удастся, сам буду себя защищать. Не бойтесь за меня. Крепко целую всех вас и Натулю. Толя. 16. 1.1977 г.'
Володин прочел и поморщился:
- Мы еще никого вам не предлагали, а вы уже отказываетесь. Перепишите, вполне достаточно обращения и следующей фразы. Можете еще приписать, что вы здоровы и чувствуете себя хорошо, - и он протянул мне мою записку.
- Вы и так предельно затруднили мне и моим родственникам поиски адвоката. Никаких сокращений я делать не буду.
Володин передал записку Илюхину. Тот прочел, они обменялись взглядами и вышли. Передадут ее маме или нет, осталось неясным. Сердце мое билось так, что казалось, вот-вот проломит ребра и вырвется из своего 'Лефортово' - так я волновался. Рухнет ли, наконец, стена молчания? Увидят ли домашние мой почерк? Прочтя о том, что я отказываюсь от казенного адвоката и готов защищаться самостоятельно, поймут ли, что я не иду ни на какие компромиссы с КГБ?
Примерно через час появился Губинский и вернул мне мое послание:
- Перепишите и поставьте правильную дату. Сейчас семьдесят восьмой год, а не семьдесят седьмой.
Я обрадовался, что речь идет о таком пустяке.
- Давайте исправлю от руки.
- Нет, перепишите!
Я переписал все слово в слово, поставил правильную дату. Губинский ушел и еще через час вернулся.
- Как звать вашего племянника?
Я готов был услышать все что угодно, только не этот странный вопрос.
- Саша. А в чем дело?
- Прочтите и распишитесь, что ознакомились, - и следователь протянул мне листок бумаги.
Почерк мамы! 'Дорогой сынок! Я прочла твою записку. Все понятно. Мы сделаем все возможное, чтобы найти для тебя адвоката. За нас не волнуйся, мы все живы, здоровы, все время с тобой. Сашенька тебя любит и ждет. Твоя мама'.
Я несколько раз перечитал эту короткую записку, а потом просто смотрел на склоненные влево буквы - такой родной, знакомый с детства почерк, стараясь не расплакаться. Мне что-то говорили, но я не отвечал: боялся, что подведет голос. Наконец спросил - и все равно вышло хрипло:
- Почему я не могу забрать ее с собой?
- Она будет подшита к делу. Распишитесь, что ознакомились, и отдайте.
Губинский унес записку, а я провел с кем-то из следователей - уже не помню, с кем - еще несколько часов, продолжая знакомиться с делом. Но смысл прочитанного не доходил до меня. Мной целиком овладела мысль, которую я все эти месяцы пытался отогнать от себя: как там мои старички? Теперь я знал, что они живы и здоровы (увы, мама обманула меня: вскоре после моего ареста у отца был инфаркт, и состояние его оставалось тяжелым). Если КГБ пытался убедить их и моих друзей в том, что я раскололся, то из записки они могут сделать обратный вывод.
Огорчало, конечно, одно: в маминой записке почему-то не было ни слова про Авиталь. Я не мог знать о том, что Илюхин предупредил ее: 'Если вы хотите, чтобы мы эту записку показали вашему сыну, не упоминайте имени его жены', - и тогда она в последний момент вписала туда имя моего шестилетнего племянника. Знать я не мог, но предполагая что-то в этом роде, убеждал себя в том, что слова о жене цензура не пропустила.
Было уже около девяти часов вечера, когда следователь вызвал надзирателя, чтобы тот отвел меня в камеру. Пришел 'тезка' - молодой, лет двадцати пяти, невысокий паренек, белобрысый и улыбчивый. При начальстве он, естественно, вел себя строго по уставу, но когда мы оставались одни, держался добродушно, разговаривал со мной фамильярно, часто шутил - похоже, профессия тюремщика тяготила его, и он был рад любой возможности хоть как-то развлечься. Я охотно поддерживал его тон. Он тоже был Анатолием, и вскоре мы стали звать друг друга 'тезка'.
Мы вышли с ним в пустой коридор. Все кабинеты были уже давно заперты, свет погашен. Только одна лампочка горела в глубине коридора. Мы, понятно, никого не могли встретить по пути, но инструкцию нарушать нельзя. И вот мой тезка подал традиционный сигнал, щелкнув двумя пальцами правой руки: веду зека. Но щелчок у него получился неудачный, незвонкий.
- Ты что, тезка, щелкать разучился? Пора тебя увольнять! - сказал я ему. - Вот, учись.
Я щелкнул двумя пальцами правой руки, затем - левой и неожиданно для самого себя стал пританцовывать. Тезка прыснул, снял с ремня два больших ключа от камер и, ударяя одним по другому, стал вприпрыжку сопровождать меня. Мы весело пронеслись по коридору, спустились по лестнице, обтанцевав каждую ступеньку, и уперлись лбами в железную дверь, отделяющую следственный корпус от собственно тюрьмы. Запыхавшийся, но веселый, мой тезка нажал кнопку звонка, предупреждающего мента- регулировщика: зек у входа в тюрьму, и спросил:
- Чего, тезка, радуешься? Обещали скоро выпустить?
- Точно! Год прошел, так что если лоб зеленкой не смажут, то всего четырнадцать лет осталось, - ответил я отдуваясь.
- Ну да-а, заливаешь, - недоверчиво протянул он, но в это время дверь отворилась, и тезка, мгновенно преобразившись в мента, выкрикнул: - Руки назад! - и ввел меня в тюремный коридор.
Мы шли с ним мимо камер торжественно и бодро, будто принимая парад закованных в латы рыцарей-циклопов - железных дверей с глазками и квадратными щитами кормушек. Дорожки были выстланы специально для нас, почетных гостей; железные сетки в пролетах оберегали обоих от любых неожиданностей. Добрая старая екатерининская тюрьма. Ну, куда же девалась вся твоя мрачность?
И только одна мысль, которую я пытался отогнать как назойливую муху, портила мне радость этого вечера: почему все же в маминой записке не была упомянута Наташа?..
* * *
Прошло еще несколько недель, и однажды утром в кабинет Солонченко вошли, празднично улыбаясь, Володин, Илюхин и крупная ярко накрашенная брюнетка лет под сорок.