решали его утопить. Любитель женской ласки основоположник марксизма Фридрих Энгельс наверняка вылетел бы из Коммунистической партии Советского Союза, как пробка из бутылки шампанского: не любись!
Лишь немногим удавалось избежать строгой партийной кары, как это удалось моему старому и доброму знакомому Рыжову. А дело обстояло так.
В сорок пятом году Василий Васильевич Рыжов, лейтенант войск связи, потерявший под Берлином левую руку, попал в Сарайск в госпиталь на полное излечение. После выписки он решил оттуда не уезжать, тем более, что родные места, побывавшие под оккупацией немцев, были разрушены и выжжены дотла.
Работу Рыжову — коммунисту, фронтовику-инвалиду подобрал райком партии. Василию Васильевичу предложили занять должность начальника районного узла связи, и он предложение принял. Найти жилье в городке оказалось не так уж трудно, тем более что речь шла всего-навсего об «уголке».
Слово «угол» в русском языке в одном из многих своих смыслов обозначает «жилище, пристанище». Выражения «сниму угол» или «снял угол» показывают, что человек ищет или уже нашел себе место для проживания или ночевки, в доме, принадлежащем другому. Угол в разных случаях может быть отдельной квартирой, комнатой в коммунальном жилище или просто раскладушкой, которая ставится в той же комнате, где спит сам ее хозяин.
Рыжову угол достался «с прицепом», хотя он и сам не сразу оценил все плюсы и минусы этого.
Хозяйка, к которой Рыжова привела госпитальная медсестра Вера, была мясистой бабой, живым весом тянувшая килограммов на девяносто шесть — девяносто восемь. Она встретила пришедших, стоя на крыльце одноэтажного частного дома, сунув руки в карманы желтого передника, сшитого из крашеной акрихином бязи.
— Теть Даш, — сказала Вера довольно робко. — Вы вроде жильца искали. Вот лейтенант. Из госпиталя. Будет работать у нас в Сарайске. Может, сдадите ему угол?
Услыхав обращение «тетя Даш» Рыжов сразу вспомнил солдатскую шуточку, которую так любили повторять ротные охальники: «Даша, дашь, а? Да. Ша!». И расплылся в глупой улыбке.
Хозяйка с высоты крыльца оглядела лейтенанта, оценила его, заметила пустой рукав, заправленный под пояс гимнастерки. Кивнула, давая согласие.
— Не будет буянить, угол сдам. Пущай живет.
— Василий Васильевич, — обрадовалась Верочка, — я же говорила. Можете поселяться.
Рыжов, подправил лямку не тяжелой солдатской котомки, переброшенной через здоровое плечо, и вошел в дом.
Жилая комната была сухой, светлой. Сквозь окна, промытые до блеска, внутрь падали золотистые лучи солнца. Полы, выскобленные ножом, покрывали тряпичные половички. Середину комнаты занимал стол, застеленный цветной клеенкой и с четырех его сторон стояли «венские» черные стулья с гнутыми спинками. На комоде, покрытом белой вязаной скатертью, выстроились в шеренгу обычные для провинциального быта украшения — семь фарфоровых слоников разных размеров, гипсовая копилка в виде мордастого кота и граненый графин с водой.
В темном углу возвышалась железная кровать с никелированными набалдашниками на стойках спинок. Кровать была высокой и широкой. На ней лежала перина, прикрытая розовым тканевым одеялом. В изголовье высилась гора белых подушек, лежавших одна на другой — две больших, еще две поменьше и на самом верху маленькая, размерами в два мужских кулака — «думка».
Верка, не входя в дом, распрощалась с хозяйкой и ушла.
— Вот ваш угол, — хозяйка указала Рыжову на большую кровать и поджала губы. — Такое устроит?
Мысль о том, где будет жить сама хозяйка поначалу в голову лейтенанту не пришла. Его просто окатила волна жаркой радости. После окопных неудобств, после железной госпитальной койки, на которой лежал ватный, сбившийся в комки, перепачканный йодом и кровью матрас, получить право возлечь на пуховики, входить в светлицу, пусть на правах жильца, снимающего угол — это было счастье, ради которого стоило жить.
— Тебе сколько лет? — спросила хозяйка Рыжова и осмотрела жильца внимательно.
— Двадцать два.
— А мне тридцать. — Она сказала это, как бы между прочим, и тут же деловито предложила. — Тебе надо помыться. Я сейчас баньку истоплю.
Рыжов обессилено присел на большой сундук, окованный железными полосами и окрашенный в зеленый цвет. Опустил руки на колени. И сидел. Не веря, что жив и что наконец-то сможет жить мирной жизнью.
Банька была готова через час.
— Иди, мойся, — предложила хозяйка. — Чистое белье есть?
Чистое белье, полотенце и даже мыло у Рыжова имелись. Он пересек двор, миновал огород, и на задах усадьбы у овражка нашел крохотную баньку. В ней пахло сосновой смолой, терпким дымком, нагретыми в каменке булыжниками и распаренным березовым веником.
Рыжов разделся, прошел внутрь парной, поддал водичку на раскаленные камни, сел на лавку и стал растирать рукой тело, сгоняя в катышки жир и грязь, въевшиеся в поры за многие месяцы. Хотя в госпитале помывки устраивались регулярно, такого удовольствия как парная «калекам» (а именно так в Отечественную войну называли себя и своих товарищей инвалиды и раненые) не выпадало.
Когда, разогревшись, Рыжов сбирался начать мыться, дверь отворилась, и в баньку вошла хозяйка.
Была она в стареньком линялом сарафане и клеенчатом переднике.
— Дай-кось я тебя, болезный, попарю.
Рыжов не успел ничего сказать, как хозяйка еще поддала пару, вынула из деревянной шайки веник. Посмотрела на тощее тело жильца, на свежую культю. Вздохнула.
— Надо же, как он тебе руку сожрал. — Было ясно: он — это немец, фашист. — Ложись на полок…
За время пребывания в госпитале Рыжов привык, что при помывке ему, калеке, оказывали помощь медсестры, и ничего зазорного в поступке хозяйки не увидел.
После баньки они вернулись в дом. Хозяйка накрыла стол. Время было послевоенное, трудное, но то, что увидел Рыжов приятно его удивило: вареная рассыпчатая картошка, редиска, свежий зеленый лучок, а в центре стола полулитровая бутылка, наполовину заполненную самогоном молочного цвета.
Дарья Никитична пригласила жильца к столу.
— Садись, садись, постоялец. Отметим твое новоселье.
Они чокнулись, дружно выпили.
Тут же за обедом хозяйка объяснила Рыжову свое кредо.
— Я тебя, Василий, держать за портки не намерена. Не понравится, найдешь другое жилье — уходи. Пожелаешь, даже жить с тобой стану, но женить тебя на себе не собираюсь, можешь этого не бояться. Кормить тоже не смогу. Ты уж сам давай, выкручивайся…
Кредо, высказанное с предельной откровенностью, Рыжов принял без возражений.
После обеда, разморенный банькой и полустаканом первача, пахшего дымом и керосином, он сидел за столом, едва сдерживаясь, чтобы не заснуть.
— Иди, иди, — сказала хозяйка доброжелательно и прихлопнула жильца по спине. — Ложись и сосни. А я все приберу сама.
Рыжов рухнул в постель, едва до нее добравшись. Пробудившись, в себя он приходил медленно и никак не мог понять, где лежит и почему оказался в мягкой постели. Но еще больше его удивило то, что рядом с ним лежала раздетая хозяйка.
Основательно обследовав здоровой рукой необъятные женские телеса, Рыжов понял, что ожидать подвоха с стороны хозяйки не стоит. В утверждениях о его полной свободе Дарья Никитична не кривила душой. Мужик как едок и помощник в доме ей не был нужен, поскольку любой муж довольно быстро теряет качества помощника и оставляет в семье за собой одну должность — едока. А вот мужик под боком в постели ей несомненно требовался. Сытость гладкого жаркого тела, здоровый, ровно горевший огонь души постоянно рождали и подогревали бурные желания и те, естественно, требовали удовлетворения.
Дарья Никитична в интимном общении была женщиной бурной и неутолимой. Внутренний ее накал высвобождался из телесных уз с силой и бурлением гейзера, так что это временами пугало Рыжова, который иногда, чтобы оттянуть встречу с хозяйкой, старался задерживаться на работе допоздна. А та, не давая ему