– Ну и хорошо, – согласилась я с этим как бы ответом. – Давайте пить чай…
Я кормлю их. Митя ест жадно, хорошо – голоден! – Лена же ковыряется и не ест ничего.
– Я не ем некошерного, – говорит она мне, прямо глядя в глаза.
– Господи Иисусе! – кричу я. – Откуда же я знала. Ты такая верующая?
– Да нет, – смеется Митя. – Это она так.
– Ничего себе так, – отвечает Лена, и встает из-за стола, и приносит пачечку печенья, на котором черным по белому написано «Юбилейное».
– Оно кошерное, – говорит она.
Ладно. Пусть. Возможно, кондитерская фабрика уже приняла иудаизм. Не мне их судить там или восторгаться.
На мне серьга. Я учусь не удивляться. Но неужели девочка – еврейка? И я пялюсь на ее высокие калмыцкие скулы, на утопленные под крутыми надбровьями серые блескучие глаза, на всю ее русскую «самость», которая уж если есть – то есть, всплеснет, взбрыкнет, но проявится-объявится непременно. С другой стороны, все может быть… Полукровка, в которой победило одно начало, в следующем поколении победит другое.
И вообще – не мое дело. Разберетесь, мадам, с вашей собственной верой, которую вы во взрослом виде заглотнули до поперха, до задыхания, а пока приходили в себя, не заметили, как церковь, куда тайком приходили плакать и стыдиться, стала толковищем, где уже не поплачешь, потому что обтопчут.
Последнее время я хожу в церковь только в дни поминовения. Я ищу в храме самое одинокое место, потому что боюсь людских пересечений, ибо не нахожу в церкви благодати. И мне – к несчастью – не встретился священник, которому я захотела бы исповедаться. У меня с Богом личные, можно сказать, приватные отношения. «Бог! – кричу я ему поверх голов его клевретов. – Я желала сегодня позора для русской армии в Чечне. Вчера и третьего дня я желала того же. Может, мне честнее уйти к чеченам и принять магометанство?» – «Не морочь мне голову, – отвечает Бог. – От твоих криков поверх голов у меня помехи… Хочешь к чеченам – уходи. Я-то тут при чем?»
– «Но как же? – говорю. – Я ведь православная!» – «По этому вопросу – к попу Евдокиму». – «Не надо мне твоего Евдокима. Что он – умней меня?» – «Ну, тогда к Чубайсу». И я слышу Его смех.
Я захлопываю дверь в небо. Не хочешь разговаривать – не надо. Но или я буду орать тебе непосредственно, или уйду в одичание. Нет для меня подходящего Евдокима Чубайса. Нет – и все.
Поэтому не мне судить этих пришлых чужих детей. Прости, Господи, мою нищету и скудоумие перед малыми. Они, как сказала бы бабушка, дратуют меня.
Я – хороший для этого объект. Можно сказать, сума-сшедшая в отказе. Это значит, что все считают меня нормальной, но я-то знаю…
На уголочке кухонного стола девочка щиплет печенье. Указательным пальчиком цепляет с блюдечка крошки. Хочет же есть, балда! Хочет! Но терпит. И я не знаю, какая степень голода собьет ее с толку.
Кроме высоких, можно сказать, божественных вопросов остаются низкие, бытовня, одним словом.
– Как у вас с ночевкой? – спрашиваю я.
– Можно, мы придем?
– Можно.
– Тогда мы придем.
Они сматываются по-быстрому, оставив мне два во-проса: не знаю, когда придут, и не знаю, как им стелить, чтоб поступить грамотно.
В моем коридоре остается маленький рюкзачок. Я хожу вокруг этого овеществленного события и думаю: позвонить Фале и сказать, что Митя нашелся? Или?
И выбираю или.
Я удивляюсь себе самой. Получается, что этим самым я беру на себя всю эту историю и все последующие за ней, пренебрегая тем, что где-то беспокоятся родители Мити, и, может, в этот момент у матери Мити плохо с сердцем, и она стучит горлышком флакончика от валокордина по ребру стакана, а капли, как всегда бывает в этом случае, торопясь на волю, устраивают у выхода затор… Что бы ей, сердечной Митиной маме, перестать трясти рукой, а усмириться… Но колотится, колотится флакончик.
Что-то меня в этих каплях, в тайном моем молении, чтоб они накапались спокойно и точно в стакан мамы Мити, сбивает с мысли.
Собственной дочери я выдала – по телефону – информацию дозированно: мальчик и девочка остановились проездом. Мальчик – наш дальний родственник.
– Ты когда-нибудь усвоишь понятие прайвести? – закричала на меня дочь.
– По буквам, – попросила я.
– Нет, давай лучше я объясню на пальцах! – закричала на меня дочь. – Тебе не одолеть грамоты.
– И все-таки я буду постигать смысл по буквам, – сказала я. – Целиком мне его не заглотнуть.
– Спрашиваю: надолго нашествие? – не унимается дочь.
– Пока не кончится «Юбилейное» печенье, – ответила я и положила трубку. Пусть злится, пусть. Но ведь много она слушать не захочет: по ее мнению, я всегда сообщаю много лишних подробностей, но как быть, если жизнь только из них и состоит? Одна только смерть освобождает от лишнего. Приходится выбирать – малу кучу лишнего жизни либо сухое отработанное вещество смерти. Это я так бы ей сказала, если бы моя дочь меня спросила. Но она не спросила. Возможно, она тут же забыла о мальчике и девочке как о чем-то лишнем…