А прайвести, моя дорогая, или как там это пишется, идеальное выражение смерти. Торжество отделения.
Вечером они пришли уже втроем. Привели с собой мальчика Сережу с серьгой в ухе. Моя мысленная серьга звякнула в знак приветствия.
Сережа был совершенно раскован и сел на пол.
– Я же живу на вокзале, – объяснил он. – И сплю на полу. У меня на жопе может быть всякое. Зачем же я вам буду это переносить на диван?
– Может, помоешься? – предложила я.
– Телом я чистый, – ответил он. – Меня вокзальные мойщики из шланга по утрам поливают. Такое шикарное получается шарко, будь здоров!
– Твои-то хоть родители знают, где ты? – спросила я. – Митины вон не знают.
– Митя – это я, – пояснил Егор. – Тете так нравится.
– Ты просто вылитый дедушка, – говорю я.
– Вот горе! – вздыхает Митя. – Я другого дедушку знаю. Того я даже на фотографии не помню.
– Ну, не ври! – говорю я. – У вас есть альбом.
– Может, и есть… Там много всяких родственников. Разве упомнишь?
Сережа ночевать не собирается. Он дорожит вокзальным местом. Уяснив это, я оставляю детей одних в комнате. У мужа ночное дежурство, и я освобождена от потребности оправдывать перед ним ситуацию. Дети говорят громко, и я все слышу. Есть некая Вика и ее бабушка, которая умрет тут же, как только Вика решит спрыгнуть с самолета.
– Не умрет, – говорит Лена. – Эти вечно умира-ющие старухи живее всех живых.
«Жестокая девочка», – думаю я себе.
– А если умрет? – говорит чистый телом Сережа. – Вика ж себе этого не простит.
– Человечество давно вымерло бы, если бы считало себя виноватым за тех, кто умирает. – Это опять девочка. «Митина девочка», – сигналит мне сердце.
– Надо сделать обманный ход, – предлагает Митя. – Что-то повесить им на уши… У тети (у меня) – муж врач. Попросим какую-нибудь болезнь напрокат.
– Ну и кто ж Вику одну тут оставит? – отвечает Сережа. – Ее здоровье застраховано всеми банками и синагогами. Я ей предлагаю простое дело: я за тобой поеду. Я даже согласен, пусть мне сделают чик-чик…
– Привет! – кричит Лена. – Не стоит хера.
– Уехать охота, – говорит Сережа. – Если она на мне женится, то мы сгоняем в Израиль, а оттуда куда- нибудь подальше…
– Ты дурак! – кричит Лена. – Оттуда никуда. Сейчас здесь возможностей больше. И учат тут лучше. Это стопроцентно.
Я успокаиваюсь. Все просто. У Сережи проблемы с отъезжающей в Израиль девочкой, но он мне – никто, значит, я про это не думаю. У отъезжающих евреев девочка Мити взяла поносить «кошерность». Или для экзотики. Или просто так. Но она мне тоже никто. И я не буду брать в голову ее проблемы.
Мальчик же Митя – он мне как раз кто… Но он мне нравится. У него хороший аппетит и хороший нрав. В сущности, все замечательно. Я не люблю оставаться дома одна ночью, не люблю и не буду. Рядом будут дышать дети.
Дети ушли провожать Сережу и не вернулись.
Рюкзачок увяло лежал на домашних тапках моего мужа.
Из глубины памяти вышли и встали все ночи страхов моей жизни. Оказывается, их набралось приличное количество у немолодой женщины, которая не была, не состояла, не привлекалась.
Очень хотелось, сосредоточившись на собственном страдании, этих детишек переплюнуть. В смысле – мне бы ваши заботы. Не такое видела, не такое чувствовала, не в такое вляпывалась.
Я пыталась высадиться в свои собственные шестнадцать – семнадцать лет. У меня тогда тоже была поездка в Москву к тете на каникулы. Я спала на гипотенузе девятиметровой комнаты, а на катетах спали тетя и ее домработница. Треугольники «квартиры» являли собой гостиную, столовую, прихожую и кладовку сразу. Я лежала поперек и осмысляла тетин принцип: девушка, окончившая институт с отличием, обязана иметь домработницу. Иначе зачем проливать чернила? Она не была мне родной теткой, она была ростком совсем другой ветви рода, в котором ценились совсем другие вещи. Наличие домработницы, ежегодная поездка на курорт, строгое неукоснительное ношение туфель на высоком каблуке, невозможность иметь ничего общего с мужчинами «из простых» и др., и пр. Я спала на гипотенузе, ногами к домработнице Стюре. Уже не сообразить, сколько ей лет, но она до сих пор живет в той самой гипотенузной комнате, которую ей щедро оставила тетка, когда наконец нашла мужчину «не из простых», а из высокопартийных, и переехала в режим, при котором Стюра как должность полагалась по штату. Но эта, что спала на катете, не годилась, требовалась другая выучка. Царство небесное им всем. И дяде, и тете. Они погибли в автокатастрофе, а вот Стюра все еще жива, и я хожу к ней на Пасху. Она хорошо помнит прошлое, и чем давнее история, тем она ее помнит лучше. Каждый раз она напоминает мне, что у меня были деревенские пятки, которые она наблюдала из своей постели целую неделю. Господи! Каким же забитым и глупым существом я тогда была. Я туда-сюда ездила на метро и с тех пор, можно сказать, наизусть знаю старые станции. Я соврала тетке, что была в Мавзолее, – я там не была. Ни тогда, ни потом. Но сказала, что была, и даже приняла соответствующее выражение.
Так вот… Это единственная вольность моих шестна-дцати лет.
Летали ли тогда туда-сюда девочки с рюкзачками? Вряд ли… Но если что и было, оно не могло в меня попасть и существовало в другом пространстве, в другой системе координат, где гипотенузы и катеты просто иначе выглядят. И ты их сроду не узнаешь в лицо, явись они тебе.