В голову ей лезут глупости из рассказов детства. Как одна порченая невеста надавила из печенки наперсток крови, а потом размазала ее между ногами для дурака жениха из чужих краев. А все знали, какая она была давалка, но жених печеночную кровь схавал. Но ведь то было время, когда еще имела какую никакую цену эта глупая девичья честь. Почему-то думалось, что для ортопедического мальчика эта штука – честь – может иметь до сих пор значение. Ему, слабаку в теле, может, нужен по жизни этот козырь открывателя и победчика чужого замка. Вот бы и доставить ему такую радость. Но, увы, она уже проговорилась. Поэтому слово «совращение» просто никуда не годится. Сейчас не совращают, сейчас просто дают налево и направо или насилуют, если морду воротишь. Мальчик не годился ни для чего: для гипотетического наперстка был бы слишком умен, для того чтобы переспать, как пить дать, деликатен и просто не дорос, а изнасиловать может только она. У нее сила. И у нее ее правда. И она даже готова поклясться, что будет любить и жалеть его всю оставшуюся жизнь. Дита купила молдавское красное, от которого у нее кружилась голова и слабели руки.
– Ты можешь не пить, – строго сказала она мальчику. – Тебе может поплохеть. – Она так возбуждала его, грубо, вилами.
– Еще чего, я выпью, – ответил Володя. И он наливает себе стакан и глотает вино громко, оставляя мокрые следы на подбородке. «Чем хуже, тем лучше», – думает Дита и скидывает халатик, пока вино не обсохло. Мальчик чуть не умирает от жалости и отвращения, видя мосластые, худые плечи, коленки синеватые, плоские, локоточки в шершавых пятнах и в стороны, как у старой вареной курицы крылышки.
– Спасай, Вовик, спасай! – шепчет Дита. – Просто умираю, как хочу.
И это был тот самый случай, когда она говорила почти всю правду.
– Не надо, Эдита Николаевна! Я не умею. – Она даже не расслышала, что он назвал ее по имени и отчеству, а они уже давно перешли на «ты». Ее рука искала бугорок в его джинсах, но его не было. Она копошилась в молнии так бездарно, что пришлось попросить помочь, и тут она увидела его глаза. Они были влажные, и в них плескались сразу два чувства. Левый глаз ее жалел, правый – ненавидел.
– Не дрейфь, – бодро-фальшиво сказала Дита. – В первый раз так и бывает.
Но он встал и пошел к двери.
– Но я тебе говорю, что получится, – держала его Дита.
– А я не хочу, – как отрезает Вовка. – Не хочу-у! – И это «у-у» – сразу по морде и в сплетение.
Ее трясло так, что она не могла попасть руками в рукава халата. Она ненавидела мальчишку так, что если б он не ушел сразу, она бы убила его сейчас… Ну, хотя бы этим ножом-открывалкой, хоть чем, разбила бы окно и куском стекла резанула по шее.
Она не того боялась, что он расскажет всем. Кто будет говорить о собственном крахе? Надо успокоиться. В сущности ничего не случилось, кроме двух по-разному смотрящих глаз и этого мерзкого «не хочу». Она умела брать себя в руки, еще не вечер, еще не смерть.
Но последняя как раз и объявилась.
На следующий день Вовка утонул. Всем было непонятно, с чего его понесло на речку в сентябрьский холод, у них же не черноморский берег, но вот пошел сдуру. Камешками на берегу выложил: «Противно и мерзко». Слова успела заснять милиция на всякий случай, а когда прибежала Дита, камни уже все к чертовой матери посдвигали. Каменные слова к гибели Вовки пристегивать не стали, это он написал про погоду, замерз и написал, с чего бы другого ему было противно? Залюбленное родительское дитя, лучший студент, на трех языках шпарит, как на своем. Все его уважали – культурный не напоказ, а по душе – добряк, всегда даст в долг и накормить может в «Маке», уже не в долг, а так. От щедрости дружил с Дитой-уродиной, потому что та умная. Однажды сказал: «Мне с ней интересно и в ней много боли и ненависти. Интересно, что победит?»
Когда ей в милиции показали снимок сложенных камушков, Дита поняла все сразу. «Ах ты, сволочь, – подумала она о вчерашнем друге, – мало того, что оказался слабаком, так еще и «надпись написал». Ее беспокоило, не оставил ли он еще каких записок, не описал ли «их эпизодий» – так она сама себе назвала попытку совращения, поэтому решила, что лучшее спасение – это близкая к «эпизодию» правда.
Она пустила слезу и тихо призналась, что знает причину этих каменных слов, но расскажет при одном условии: товарищ майор не предаст их огласке, чтоб не усугублять горе и возможность возникновения насмешки над покойником.
Майор ответил, что никаких он обязательств давать не будет, он расследует смерть, а не украденные с веревки штаны, что если есть информация, то ее надо сказать без «этих всяких там носовых платочков».
– Жестоко, – сказала Дита, – но справедливо. Правда так правда. Мы с Володей дружили с начала его учебы, весь его первый курс, а летом произошел скачок в наших отношениях. Понимаете?
Дита правильно выделила лето. Все в разъезде, а Вовка был в городе, и она в августе приехала, потому что умирала от скуки у матери. Они два раза ходили в кино, собственно и все. Но, поди, это сейчас проверь.
– Ну и…? – спросил майор. – В чем скачок? Переспали что ли?
– Вы не знали Володю. Он к этому относился серьезно. Но, говорю честно, к этому шло и пришло. И не получилось у нас с ним.
Дита снова стала хлюпать носом, а майор думал, что и девки бывают забористые, а парнишки фитюльные, из них и боец никудышный, и мужик по половому назначению такой же.
– А вы случайно срамить его не стали?
– Что вы! Что вы! Я наоборот всячески его утешала, мол, так бывает по первости. Он вроде успокоился. Мы по-хорошему расстались, как друзья.
Воображения у майора не было. Он был из одноклеточных человеков. Но в нем помещалось все, что надо для простой жизни, исполнения нехитрого долга, семейных обязанностей и радости на троих. Откуда могла войти в его крепкую башку, размер фуражки пятьдесят восемь, картина смерти от отвращения, которое сильнее холодной серой воды, по которой надо будет пройти еще тридцать шагов. Но все равно лучше вперед, чем назад. Мальчик не думал о посмертии, о котором много думал всегда, он просто ощущал липкость вина на подбородке и чужие руки, от которых сжалась его слабая плоть, она как бы завернулась в самою себя от грубости силы, существование которой он в голову не брал. Не мог допустить. Его рвало в