просто сочилось льдом и мраком.
Откуда солнце знало?..
Шоу, или танго смерти
– Не верю я в эту затею, – сказал вдруг Мирон. – Я видел много дружб. По школе, по пьяни, по соседству, по идее, тут еще много чего можно прибавить. Видел дружбу и на крови. Когда с поля полумертвого вынес... Самые непредсказуемые соединения – между родней. В семейных отношениях или любовь, или уж ненависть, а дружба – девушка из других молекул. Ей ДНК не нужна, она на эфирных маслах. А в вашем случае столько крови. И на тебе! Является нечто откуда-то и говорит: «А теперь давайте дружить». Это страны, убивающие друг друга, могут задружить. В войне нет личного, вся вина – на державе, а в классовой борьбе есть. И в религиозной есть, потому что Бог – он личный. Но держать тебя я не буду. Мы тебя оденем как следует, ты не фраер какой-нибудь, но не лезь в середину, не раскрывай душу, даже если увидишь похожий на твой глаз.
Никифору Луганскому, он же Никифор Крюков, купили дубленку, хороший треух, ну там костюм, ботиночки и прочий марафет – все как положено. Дали на всякий случай пистолет – из наших лучших.
– Москва кишит криминалом, это ей еще выйдет не боком – горлом, а тебя мы хотим встретить здоровеньким. За семью не бойся, она у нас приживется. Племяш твой на новой коляске – прямо красавец. А там, глядишь, если еще не поздно, поставим и на протезы. И ребенок оказался ему кстати. Как дочь, а вернее, внучка. Так что не боись, но будь осторожен. Не попадись опять, когда у тебя уже все наладилось. И подальше от любой власти. Среди твоих сродственников в ней много народу. Будь осторожен. Иди в парикмахерскую, я дам команду, чтобы из тебя сделали не замшелого старика, а Бернарда Шоу. Тебя не должна узнать жена Луганского, если будет там.
Таким Бернардом он и приехал в Москву. Уже в поезде пришла очень очевидная мысль. Как он скажет: «Здрасте! Я тоже Луганский». А дальше? Только память о старой, блеклой фотографии бабушки, той, что уехала, бежала из России. В отцовском спаленном доме ее хранили как зеницу ока. Отец говорил: «Она навсегда хранительница нашего очага». Эту, которая с ним, он взял в доме убитого им Луганского. Он тогда сначала впопыхах вбежал в комнату с камином, а в соседней плакала Оля, и на камине увидел... Он остолбенел перед фотографией Бабуси. Он сунул ее за пазуху.
Никто никогда не узнает, что дом от большого пожара, такого, какой был в его детстве, спасли вспомнившиеся слова отца: «Хранительница очага». В этот момент на него посмотрели из глубины времени большие карие глаза Бабуси, и это она сказала: «Остановись». Он от себя такого не ожидал. Он стал затаптывать огонь, набрасывать на пламя ковры. Дыму была тьма, но большой огонь он остановил.
...И приходила мысль: а может, прав Мирон, и те – уже иные? Разве они в ответе за своих дедов и прадедов? Какая прелестная оказалась девочка у его бывшего хозяина-врага! А какая была старшая? «Ты, чмо, уйди с дороги. Я до тебя даже юбкой дотронуться не хочу!» И отец смеялся на веранде: «Ну, поколение! Сметут тебя, дед, и не заметишь. Иди лучше в свою конуру, а то затопчут». Кто это сказал: страна рабов, страна господ? Он уже ничего не помнит. Но твердо знает, он идет не стрелять. Хватит. Он протянет им всем руку с портретом бабушки, прабабушки, прапрабабушки... Пусть все решит она. Он перерезал горло злу, сколько мог. Он устал. Он хочет хотя бы немного пожить с сестрой, племянником и не своей внучкой. Они будут сидеть на террасе, и северный ветер будет горчить Магниткой. И он спросит девочку:
– Кем ты хочешь быть, Олечка?
И она ответит:
– Я буду учительницей и научу детей читать и писать.
– А еще чему? – спросит он ее.
– А еще, чтобы жалели друг друга, помогали друг другу и никогда, никогда не воевали. Убивать – это очень, очень плохо. Хуже всего.
И он поцелует ее в мягкие, душистые волосы, и пусть в этот момент придет смерть, но чтоб он обязательно успел сказать: «Я иду к тебе, мама!»
Бернардом Шоу вышел он из своей неказистой гостиницы, из которой в центр надо ехать мимо Бутырки. Немножко «поблукал» в переулках вокруг ГУМа.
Они вышли из двора, четверо мальчишек. Что мальчишки, он понял по голосам, еще детским, но уже слегка хрипатым от раннего курения и переполненным хамством от прущего без преград взросления. Они встали ему наперерез.
– Глянь! Какая у деда шапка! А у меня к зиме ни хера.
– Так бери!
– Дед, мне говорят: бери.
И с него сдернули шапку.
– А дубло на нем тоже не хилое. Зачем такое покойнику?
И кто-то сильно ударил его по уху. Он упал и перестал слышать. Но когда с него стащили дубленку, пистолет оказался прямо под рукой. Они пинали его ногами, веселясь и радуясь легкости добычи в жизни, смеясь над старостью, валяющейся под ногами. У них такой не будет никогда!
– Ник! Ник! – услышал он голос мамы и увидел ее распахнутые ждущие руки.
Он расстрелял их практически из кармана одного за другим. Перед последним выстрелом в себя, в уже неслышащее ухо, он прошептал: «Мама, я иду к тебе, прими и прости!» И все окончательно потеряло смысл и значение. Старик и четверо дурачков смотрели открытыми глазами в черные, стремительные зимние тучи, на которых уплывали их мечты и надежды.
...Один из них был единственным сыном учительницы и мечтал стать компьютерщиком, как Билл Гейтс. Ему хотелось очень, очень дорого стоить. Мать его буквально выпрыгивала из штанов, моя по вечерам лестницу в подъезде, чтобы никто ее не видел. Но все видели и смеялись над нею, когда по утрам она торопилась в школу, держась за руки с сыном, огромным амбалом с отставленным задом, на кормление которого уходила вся ее учительская зарплата, сама же она кормилась с остатков денег от мытья лестницы.
Другой хотел стать дипломатом и работать непременно в Австралии. Жениться на австралийке – и чтобы уже с концами. Без возвращения. Его мама была буфетчицей в МИДе. Она мечтала скорей его выучить, чтобы сразу умереть. В ней давно кончилась жизнь и остался только тот самый родительский долг, который подымал ее по утрам. Умереть ей хотелось сразу в землю, чтоб без похорон, хлопот и лишних трат. Она только не могла придумать способ, как это сделать, и это тоже держало ее в жизни – план смерти.
Третий не хотел ничего, кроме как аборта у своей девчонки. Она забеременела, чтобы его не взяли в армию, но льгота накрылась медным тазом. Ну и черт с ним, думал он час тому назад, пойду в армию, не буду лохом с ребенком, а сразу стану «дедом». В конце концов, это круче, чем колясочка с младенцем. А беременная девчонка думала, какая у нее будет фата и какой длинный-предлинный лимузин повезет ее по улице. И еще – как он ее любит. По три раза за раз. И это так кайфово! Такое счастье – и ей одной!
Четвертый уже давно прислуживал в органах. Мечтал быть максимум президентом, минимум – палачом. Чтоб «рвать пасти», прижигать зажигалкой мочки ушей, насиловать арестованных женщин в самых что ни на есть невообразимых позах. Вот это жизнь! Его мать была поваром в детской больнице и ненавидела как больных, так и здоровых. Она мечтала, чтобы сын стал начальником ЖЭКа. Она знает: они все живут не с зарплаты, со взяток. Он у нее, конечно, деликатный, но научится. Начальник ЖЭКа, с которым она уже давно сожительствует ради сына, подскажет.
Через полчаса там была куча-мала милиции. Все было на виду, и все было ясно. Ограбление, и в ответ – расстрел. Но интриговал хилый, немощный старик в одежде лучших мастеров мира и с пистолетом, какой не у каждого важняка найдешь.
И странная старинная фотография. Она лежала во внутреннем кармане старика, старательно обернутая и согретая его еще теплым телом. И с разбитым стеклом. «Это может быть след», – серьезно сказал один умный милиционер. «Это бабушкин след», – засмеялся другой, тоже умный. И оба были правы.
Редактор вызвал Татьяну. Лицо у него было сдвинуто. Таким оно у него бывает после разговора с очень высоким лицом. Татьяна острила: «Одно лицо позвонило, другое съехало».
– Совсем уж! – сказал он обидчиво. – У них свои фотокоры, знают, кого и как... Вот тебе билет для написания слов по этому делу. Я имею в виду сбор луганского клана. Ты еще в теме или новая богатая жизнь развернула тебя к другому? Твоему-то дали билет или пронесли мимо?
– С какой стати ему там быть? Он не Луганский, и его от них тошнит. Но я схожу... Посмотрю, как они