забрав средь бела дня оружие, злоумышленники не успокоились и ночью выкинули новый фортель — дегтем разрисовали ворота Гречману, вымахав огромными буквами на гладко строганных досках одно только слово: «ВОР». Хорошо, что надпись обнаружили на рассвете и сразу же сняли ворота, а то было бы к дому полицмейстера паломничество любопытных. Правда, слух все равно пополз, но слух он и есть слух, его еще доказать требуется. Тем более, что новые ворота успели изготовить и навесить за считанные часы.
Но утешение от новых ворот слабое, по прежней размеренной жизни словно бороной проехали, все в клочки изодрали. Теперь уже и не знаешь — с какой стороны новая беда свалится… А тут еще мельник Шалагин в городской управе хай поднял: дочку у него увезли на той самой подводе, которую пытался остановить Чукеев. Хорошо, что вернули девчонку на следующий день целой и невредимой, а то папаша Шалагин не только в городской управе, но и перед самим губернатором начал бы высказываться, а краснобай он известный, начнет говорить — не переслушаешь… Сама же девчонка ничего толкового рассказать не смогла: сели на извозчика с прапорщиком Кривицким, поехали кататься, пристав хотел их остановить, но извозчик не подчинился. Скинул прапорщика с подводы и ускакал в лес, там ей завязал глаза и привез в какую-то деревню, а утром, опять же с завязанными глазами, доставил в город. Кто он такой, этот извозчик, как выглядит — ничего не запомнила с испугу.
Странно и непонятно!
А потому и боязно.
Чукеев осторожно потрогал указательным пальцем синяк под глазом и почтительно просипел:
— Разрешите идти?
В ответ Гречман только головой мотнул: сгинь, чтоб духу не было. Чукеев поспешно выскочил из кабинета и в узком коридоре едва не налетел на Балабанова. Тот был один. Чукеев даже за спину ему заглянул — один.
— А девка где?
— Нету, господин пристав, — вытянулся по струнке Балабанов и вытаращил свои чистые, телячьи глаза, — нигде ее нету. Матрена сказала, что баню затопить послала. Я в баню, а там — пусто, даже печка не затоплена. После пригляделся — следы через огород, так прямиком и учапала до Каменки, а там уж все истоптано, не разберешься.
Прямо как сердце чуяло, что еще одна беда свалится. Да что за жизнь такая, будто по обломному льду крадешься, только ногу поставил, и сразу — хрусть! Опять по самую макушку в холодной воде. Чукеев поморгал заплывшим глазом, обреченно вздохнул и даже строжиться не стал над Балабановым, только махнул рукой, отправляя его на расправу:
— Иди, докладывай, — а другой рукой, будто Балабанов дороги не знал, показал на дверь кабинета Гречмана: — Говори, как есть, а я прямиком к Матрене, душу из нее выну! — И вдруг озаренно хлопнул себя ладонью по лбу, кинулся в свою комнатку, из ящика стола вытащил пакет, завернутый в бумагу, и вприпрыжку, суетливой трусцой, ходу-ходу на улицу. Скатился с крыльца, плюхнулся в кошевку дежурной подводы, скомандовал: — Гони на Инскую!
А ведь теплилась, еще несколько часов назад, слабенькая надежда, что удалось ухватить кончик ниточки, потянуть за него и, если повезет, размотать клубок. После долгих расспросов множества жителей удалось выяснить: накануне убийства акцизного чиновника Бархатова заходила к нему на квартиру девица Анна Ворожейкина, из тайного публичного дома Матрены Кадочниковой, в конце дня заходила. А ночью, сразу же вспомнили Гречман с Чукеевым, пьяный пимокат Лоншаков видел раздетую девку на улице, которую посадили в тройку, а еще — рваное платье на месте убийства осталось. По всем статьям выходило, что девица была либо в связке со злоумышленниками, либо оказалась свидетелем преступления. Сразу же и отрядили Балабанова со строгим наказом: доставить Анну Ворожейкину в сей момент. А она, оказывается, баню ушла топить… И где теперь ее топит, одному черту известно!
— Шибче гони! — покрикивал Чукеев.
А куда шибче, казенная лошадка и так едва из хомута не выскакивала. Вот и улица Инская, вот и дом Матрены Кадочниковой с яркими синими наличниками. Хозяйка, будто ждала пристава, стояла в ограде, настежь открыв калитку. Круглое рыхлое лицо ее светилось алыми мятежами — испугалась, битая баба, нутром почуяла, что беда прямиком в ее развеселый дом лезет. Затараторила, заахала, приговаривая сорочьей скороговоркой, как она рада пристава видеть, но тот ей в ответ лишь одно буркнул:
— Заткнись!
И первым прошел в дом, бухая сапогами по половицам. Хозяином сел за стол, отпыхался и приказал:
— Чайку изладь.
Матрена кинулась к самовару, загремела чашками, и скоро на столе уже стояли вазочки с разными вареньями, пряники, каральки, в графинчике с узким горлышком — наливка. Модест Федорович ни от чего не отказывался — все по порядку пробовал, на хозяйку даже глаза не поднимал, словно ее здесь и не маячило. Специально выдерживал, пускай в своей боязни до края дойдет. Выпив и закусив, Чукеев раскурил папиросу и лишь после этого взглянул на Матрену, будто только сейчас и заметил, что мельтешит у стола толстая, краснорожая баба. Задумчиво, попыхивая папироской, выразил ей сочувствие:
— Тяжеленько тебе, Матрена, придется, ой, тяжеленько…
— Как это? — сразу насторожилась и замерла на месте хозяйка.
— Да уж так, чай, не молоденькая по этапу прогуливаться.
— По какому такому этапу?
— Хэ, а как, ты думаешь, на каторгу доставляют? По этапу. Вот и пойдешь шилом патоку хлебать.
Матрена вздрогнула, чай из чашки плеснулся на скатерть. Но опытная баба тут же переборола свою растерянность, и круглое лицо сморщилось от сладенькой улыбки:
— Вы все шутки шуткуете, Модест Федорович, пугаете меня, неразумную, аж сердце схватило.
— Не шучу, Матрена, дело серьезное. Убийство в городе, и так складывается, что без девки твоей там не обошлось. Рассказывай все, что знаешь, или я тебя туда же, в пособницы, запишу. Чего надулась, как мышь на крупу? Рассказывай. Все до капли. И не вздумай врать…
Говорил Чукеев не повышая голоса, даже добродушно говорил, но это спокойствие и напугало Матрену, больше чем крики и ругань, к которым она давным-давно привыкла. Нутром догадалась — дело и впрямь нешуточное, а она перед властями со своим заведением всегда виновата. До каторги, может, и не дойдет, а прихлопнуть — прихлопнут, запросто, как муху на подоконнике. Перестала угодливо улыбаться, со злостью буркнула:
— Спрашивай.
— Вот оно и ладненько. — Чукеев отодвинул от себя пустую чашку и на край стола выложил пакет, завернутый в старую газету, развернул шелестящую бумагу и вздернул, расправляя обеими руками, рваное платье. — Чье это?
— Анькино.
— Точно?
— Точнее некуда, сама ей покупала.
Чукеев кинул платье на спинку стула и задал второй вопрос:
— Как эта девка у тебя оказалась?
Оказалась Анна Ворожейкина в тайном публичном доме Матрены Кадочниковой, как и большинство девок, не по своей доброй охоте, а по великой нужде. Отец ее, запойный шорник Ворожейкин, раньше времени свел в могилу жену, которая худо-бедно, но держала супруга в оглоблях семейной жизни. Оставшись один и без всякого укорота, он так загулял, что даже просохнуть хотя бы на один день не успевал. В считанные месяцы спустил барахлишко из дому до последней иголки и сгинул неизвестно куда, успев перед этим и сам дом продать. Вот и оказалась Анна в одночасье на улице — ни кола, ни двора, ни денежки, ни хлебца. Помогли добрые люди, устроили прислугой к холостому акцизному чиновнику Бархатову. Он хоть и пожилой был, но силу мужичью еще не всю растратил, а тут прямо на квартиру такой розан подали. Ну и впал в грех, распечатал девку. Какое-то время попользовался, а дальше, как и положено, Анна забрюхатела. Бархатову довесок совсем ни к чему, он привык, как вольный казак, сам по себе жить, а тут… Сунул Анне красненькую и выставил на улицу — колотись, как можешь. В это самое время и подобрала ее Матрена Кадочникова, отвела к знакомой лекарке, и та за небольшую плату вытравила плод у неразумной девки. Память, как известно, забывчива, а тело — заплывчато. Анна поселилась у Матрены, стала исправно