хотел этого знать Терпуг, не этого он добивался…

— Земля, возьми меня! — с горечью отчаяния мысленно воскликнул он и опять глухо застонал от мучительного стыда.

В обеды пришел полицейский Топчигрязь и с ним трое сидельцев — два старика и длинный молодой парень с желтым, больным лицом. Топчигрязь с некоторым опасением вошел в хату, помолился на образа и сказал ласково:

— Ну, Микиша, пойдем в правление. Приказано представить…

Старуха встревожилась, положила ложку и заплакала. Терпуг, не спеша и не глядя на полицейского, продолжал есть. Топчигрязь стоял у порога. Казаки заглядывали в хату из чулана. Ждали. А Терпуг молчал и равнодушно хлебал ложкой вареную калину. И было как-то чудно, странно. Сидельцы постояли и вышли во двор. Послышались оттуда их ленивые, скучные голоса и пощелкиванье семячек.

— Пообедаю, сам приду! — сказал, наконец. Терпуг угрюмо и коротко.

— Велел представить… за приводом… — нерешительно, тоном извинения, возразил Топчигрязь.

— Сказал: приду, — ну и приду! А за приводом ежели — не пойду! Чего вы со мной сделаете? Раскидаю всех, как коровье…

Топчигрязь вздохнул и вышел. На дворе долго совещался с сидельцами. Казаки были хуторские, смирные, робкие. Должно быть, и у них не нашлось решимости исполнить в точности приказ атамана, потому что Топчигрязь опять вернулся в избу и топом убедительной просьбы сказал:

— Так ты гляди же, Микиша… ты того… приди!..

— Сказал… чего ж тебе?..

Мать плакала, робко попрекала. В другое время Терпуг, может быть, прикрикнул бы на нее, — обращался он с ней не очень почтительно, — но теперь молчал. Чувствовал, что она права: вышло что-то нелепое, ничтожное до смешного и совершенно бесполезное. Молча оделся, молча ушел.

В правлении он уже застал Копылова. Фараошка кричал на него, топал ногами, грозил Сибирью. А он стоял навытяжку, держа по-военному фуражку у груди, огромный, страдающий с похмелья, и, усиленно стараясь изобразить на опухшем лице раскаяние, говорил хриплым голосом:

— Вашбродь… заставьте вечно богу молить… по пьяному делу…

Увидев Терпуга, атаман бросил Копылова и стал отводить душу на нем.

Фараошка был труслив, но горло имел здоровое. Ругался складно, умело и очень обидно. Иногда подносил кулак к самому лицу, и Терпугу большого труда стоило удержаться от того, чтобы не ухватиться за новый галун атаманского чекменя и ткнуть им в сытую физиономию Фараошки.

— Я-а с вами поступлю! — многозначительно, угрожающим голосом кричал Фараошка. — Я-а найду, чем сократить вас! Я вас возьму в переплет, в хо-роший переплет возьму вас!.. Вы меня узнаете!.. За такие дела самое правильное — шворку на шею! Вот увидим, какую резолюцию генерал положит… а то я вас, дружки любезные…

Обоих отвели в станичную тюрьму. К вечеру Копылов напился вместе с караулившими их сидельцами и начал бушевать: бил ногами в дверь, разломал печь, высадил окно. Потом уморился и уснул крепким, беспамятным сном пьяного человека. А на другой день опять стоял навытяжку перед Фараошкой и униженным голосом говорил:

— Помилуйте, вашбродь… Заставьте вечно богу молить…

И зверообразное лицо его, на котором он усиливался изобразить раскаяние и мольбу, было смешно и жалко.

Было в этом много обидного и досадного. Трусливый Фараошка безвозбранно куражился над ними, а они должны были молчать и глотать оскорбительные издевательства. Люди работали, а они лежали в клоповнике, курили, сквернословили и чувствовали слякоть на душе. И за что? Уж если бы, в самом дело, сделали что-нибудь крупное, внушительное, а то так, словно на смех, постращали купчишек… и только! Что же тут особенно преступного?

Четыре дня Фараошка держал их под замком и в казарму даже не разрешил выпускать. Мать, приносившая Терпугу обедать, все плакала и все ждала дурного, рассказывала про дурные сны, которые снились ей, про боль сердца, мучившую ее день и ночь.

— Ходила уж к нему, к лиходею, — говорила она про Фараошку. — Ваше благородие, господин урядник! Оглянись хочь на мою бедность, Селифан Петрович!.. В ногах у него елозила. «Трюшницу, — говорит, — принеси, тогда погутарим». Трюшницу! Подумать легко!.. И где ее взять-то, трюшницу?..

— Ничего не носи, — угрюмо говорил Терпуг. — И сама сиди, нечего шляться, пороги околачивать…

— Да как же, чадушка? Провожу, говорит, в Сибирь! Вот и бумага от генерала, говорит: обчеством проводить в Сибирь…

— Руки коротки! Еще как общество…

— И-и, болезный мой! Обчество… Сильна — как вода, глупа — как овца!.. Вся обчество у них под пяткой!..

— Ну, там поглядим!..

На пятый день жена Копылова отнесла атаману рубль, и обоим арестованным разрешено было за караулом ходить домой обедать и вечерять. И когда Терпуг пришел в первый раз в свой угол, скудный и милый, когда Дениска забрался к нему на колени и весело заболтал ногами и языком — тюрьма с ее постылым, пьяным, циничным гвалтом и сквернословием показалась сонным кошмаром и пугающим наваждением. Хорошо бы поскорей все это забыть, будто ничего не было, лечь в чулане, где поменьше мух, взять книжку, уйти в нее и сердцем и мыслью. А завтра наняться к кому-нибудь косить — свой покос еще не поспел, к озимым житам только приступали… Взять косу да развернуть на степном просторе свою силу, показать, что он такой же артист и в работе, как на кулачках, накласть рядов от края до края через всю полосу, заработать за неделю рублей шесть… Половину положить в сундук, беречь па браунинг. На браунинг за лето он соберет…

На Петров день назначен был сход. Выборные собирались недружно, лениво, и заседание долго не начиналось. Терпугу видно было с крыльца казармы, — их уже не держали под замком, я они проводили большую часть времени с сидельцами, — как старики приходили и уходили, лежали в тени, сидели на ступеньках крыльца, ведущего майданную. Было жарко, душно. Людям, привыкшим в домашнем обиходе ходить в одних рубахах да подштанниках, нудно было теперь в суконных шароварах с лампасами, в суконных серых пальто или сюртуках на вате, которые пришлось надевать поверх рубах ради приличия. С майдана доносился говор, ленивый и вялый, изредка пересыпаемый крепкими флегматическими шутками и здоровым смехом.

Видно было Терпугу, как ходил около выборных, от одной кучки к другой, отец Копылова — рябой, бородатый Авдей. Сын хоть и не жил с ним и был непочетчиком, а все-таки своя кровь, жалко было, и старик, видимо, усиленно хлопотал теперь за него, упрашивал и предлагал угощение. Человек пять или шесть лениво, как бы нехотя, поднялись и направились вслед за ним в ближайшую хатку, из которой несся уже жужжащий гомон пьяных голосов. Стояла она как раз на перепутьи всех дорог, ведущих в правление. В дни станичных сборов в ней очень бойко торговала водкой старуха Цуканиха.

Видел Терпуг и свою мать. Она стояла в стороне, подперши щеку рукой, и не решалась, видимо, говорить с выборными, когда они были в группах. Только завидевши кого-нибудь одиноко проходившего, догоняла и начинала что-то говорить, жалобно качая головой и утирая нос ладонью. А слушатель, надвинув на глаза козырек фуражки, не глядя на нее, стоял и равнодушно разгребал горстью бороду.

И было досадно Никифору на старуху: к чему она унижается? из-за чего? перед кем? Многих из тех, кого она просила, он хорошо знал: были люди простые, темные, смирные, тупые, от которых все равно толку никакого, идут, как овца, за другими. А если кто и не глуп, то труслив, мелок и расчетлив. Не уважал он их и не боялся, хотя смутно чувствовал, что все вместе сейчас, в роли судей и карателей, они были все-таки чем-то более значительным, чем когда бывали они, отстаивая свои интересы от покушений какого-нибудь ничтожества, вроде Фараошки или рангом выше.

За свою участь Терпуг не чувствовал никакой тревоги. Была у него несокрушимая уверенность, что никто из выборных не взглянет на то, что он с Копыловым сделал, как на проступок. Давеча пьяный почтарь Серега при всех говорил:

— За купцов, ребята, я бы вам по Егорию дал — ей-Богу!.. Да мало вы их! Их надо бы, подлецов, не

Вы читаете Зыбь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×