Она сжалась в комок, как маленький испуганный котенок перед загнавшей его в угол добродушной немецкой овчаркой, которой всего-то и нужно - ткнуть носом мягкий живой комочек и облизать его своим ласковым розовым языком. Я продолжал гладить ее, стараясь думать о чем-нибудь приятном. Мне показалось, она начинает успокаиваться, хотя я и понимал, что это ненадолго. Она раздвинула упавшие на лицо волосы и отбросила их назад, потом взяла меня за руку и улыбнулась. екоторое время мы смотрели друг на друга, затем взгляд ее расширенных зрачков стал блуждать по комнате, пока не остановился на вазе с искусственными цветами. Я вновь почувствовал сковавший ее страх, но на это раз не смог перебороть собственного отвращения. Покачав головой, я оставил ее наедине с ее эфедриновыми фобиями и покинул комнату, убедившись в отсутствии лежащих на виду острых или режущих предметов. Мне самому приходилось испытывать подобное, и я отчетливо представлял себе ее испуганное сознание, не находящее себе места. Тем не менее, я не чувствовал к ней сострадания. апротив, я старался мысленно отдалиться как можно дальше от нее, чтобы не оказаться втянутым в туже отвратительную грязь.
Увидев висящую на крючке штормовку, я накинул ее и вышел на крыльцо. Вид залитой водой деревни захватил меня. Я стоял, загипнотизированный отражающимся в красной воде закатом, сиротливыми домами на сваях и той странной грустью, которую источала вся эта картина. Грусть проникала в душу вместе с криками грачей и неразборчивой руганью Пелюгинских обывателей. Она находила во мне отклик - так птицы откликаются на зов своих собратьев; и я устремился на этот зов, внезапно и с бесконечной радостью ощутив себя частью чего-то большего, нежели я сам. Деревня, полузатонувшие голые деревья, закат - все это было во мне и одновременно - вне меня. Я ощутил себя заботливо укрытым в чьих-то теплых невидимых руках. В моем сознании возникла удивительная мысль, что мы - те, кто ходит по этой земле - все мы живем взаймы, взяв кредит у предыдущих поколений. В свое время и нам придется присоединиться с ним, и тогда уже мы сами будем кредитовать наших потомков. И этот кредит, это знамя, передаваемое от поколения к поколению, этот долг, переходящий от отца к сыну - это и есть Родина, великая вневременная общность прежде живших, ныне здравствующих и тех, кому только предстоит появиться на этот свет. Та метафизическая любовь, которую я ощутил в своем сердце, любовь к Родине, была безусловно сильнее и глубже, чем мелкие привязанности к вещам повседневности, с которыми она вынуждена там соседствовать; но вместе с этим пониманием вернулась грусть о том, что рано или поздно всему наступит конец, и уже некому будет вернуть предкам данный ими кредит.
Озаренный грустью, я заметил, что за сутки вода еще немного поднялась: еще вчера между ней и последней ступенькой семирядовского дома был зазор в палец толщиной. Теперь зазора не было. Подгоняемая ветром, вода легко перекатывалась по доске туда и обратно. Это напомнило мне о моем деле - я должен был сделать плот. Я совершенно забыл об этом, как будто это должно было произойти завтра, или, наоборот, уже случилось раньше, и с тех пор прошло много времени.
Пейзаж затопленной разливом деревни отпустил меня. Я пошел в сарай, чтобы взять там болотные сапоги, потому что резиновой лодки у меня не было, да если бы и была - без сапог я бы все равно никуда не поплыл. Дорогой я думал о письме из столицы, которое принесли во вторник. Почтальона, который принес письмо, я не видел, если не считать форменной куртки, мелькнувшей на дороге и пропавшей из виду за поворотом. Увидев в окно, что я вернулся (мне нужно было сходить в лес за дровами), Марина выбежала на крыльцо, и глаза ее были похожи на два колодца, наполненных мутной влагой страха. Я спросил ее, в чем дело. Она ответила, что почтальон, который принес письмо, был похож на смерть. У него были длинные, тонкие руки и лицо, как изборожденное морщинами маска из египетского саркофага. В письме говорилось, что я должен срочно прибыть в Москву. Письмо пришло во вторник. Теперь же на дворе догорал четверг, а я так ничего и не сделал. Чувство долга, как неутоленный голод, пожирало мое сердце.
(Из детства я лучше всего помню грязную тропинку, которая петляла вниз по склону между яблоневых деревьев. Я бегал по ней к роднику за питьевой водой, которую таскал в большой канистре из-под бензина. По дороге к роднику, когда канистра была еще пустой, я шел легко. Иногда я даже отталкивался ногами от упругой земли и на мгновение зависал в воздухе над склоном, как горнолыжники на трамплине. а обратном пути канистра была уже полной, к тому же приходилось нести ее в гору. Сначала я нес ее в правой руке, потом закидывал на спину, но это не очень помогало. Тропинка медленно, рывками ползла мне навстречу словно толстый жирный червяк, облепленный грязью. В голове вспоминались слова из песни Высоцкого про то, как люди вращали локтями землю 'от себя, на себя, под себя'. Я часто останавливался, чтобы передохнуть. Иногда я мечтал вернуться обратно к источнику и заснуть там, свернувшись на траве, но у меня не хватало духа бросить канистру. Я мог лишь, задрав голову, с сожалением смотреть на облака, которые отчего-то казались мне резвящимися в воздухе сказочными драконами. Я представлял, как это, должно быть прекрасно и легко - гоняться друг за другом в воздушных потоках. Это чувство воображаемой легкости запомнилось мне навсегда. 'аверное, - думал я, - это чуть-чуть похоже на рыбок в аквариуме', но при мысли об аквариуме я снова вспоминал про канистру и горько, не по-детски вздохнув, тащил ее дальше.
Как-то раз, глядя с крыши дома на проходящих внизу людей, я подумал, что и сам, с высоты птичьего полета, тоже похож на такого же суетливого муравья, особенно когда приходится тащить вверх по склону канистру, чем-то напоминающую то ли кусок еды, то ли яйцо, но гораздо более бессмысленную. Именно бессмысленность угнетала меня, потому что я не верил, что вода в источнике действительно обладает всеми теми свойствами, которые приписывали ей взрослые. Я пытался найти выход, какой-нибудь способ опpавдаться пеpед собою хотя бы намеком на смысл. Подсознательно я чувствовал его, как стаpый pыбак из pассказа Хемингуэя чувствовал свою большую pыбу, но тогда я еще не умел вытащить его на повеpхность. Потому к бессмысленности добавлялась безысходность, потому что я не мог представить себе того времени, когда я перестанут посылать с канистрой, разве что когда-нибудь я сам будет посылать кого-то вместо себя... Тем не менее я не испытывал к источнику никакой неприязни. Мне даже нравились тенистые ивы, под которыми он прятался от посторонних, чистый песок на дне и аккуратные доски, которыми он был обшит во избежание оползней.
Когда в школе проходили Древнюю Грецию, я узнал о Сизифе, о наказанном богами за разбой и гордость. Еще, согласно легенде, ему удалось заковать в цепи Смерть. Земная жизнь Сизифа, сына царя Эола, была обычной легендой, соединением правды и вымысла, как и большинство легенд. Эта часть истории меня не тронула. о в том наказании, которое придумали Сизифу боги, я увидел родное. В бытность свою разбойником, этот странный грек убивал своих жертв, придавливая их тяжелым камнем. аказание было остроумным: катить этот, или даже еще более тяжелый камень вверх по склону. Достигнув вершины, камень падал, и все начиналось сначала. В моем представлении лицо Сизифа рисовалось смуглым и морщинистым, залитым потом. Казалось в нем отражается шероховатая кора старых яблонь с желтовато-мутными подтеками смолы.
- Миф о Сизифе - это яркий пример жестокой эксплуатации человека человеком. Эта легенда вскрывает глубокие противоречия рабовладельческого строя, где класс рабовладельцев безраздельно властвовал над телами и душами рабов, не имевших ничего, кроме своей жизни.
Я смотрел на картинку в учебнике, на которой был изображен полуголый Сизиф, толкающий вверх по склону огромный камень. Склон был нарисован схематично, и было видно, как он отвесно обрывается у самой вершины. Я представил, как камень раскачивается и падает. Сизиф размазывает по лицу пот. Он медленно смотрит вниз, затем неторопливо спускается по слону. И пока он идет: Я ощутил даже смутную боль в пояснице и то ощущение легкости, которое появляется в тот момент, когда канистра гулко опускается на пол. Каждый раз, после очередной прогулки к источнику, я верил, что этот раз последний, и даже зная, что это не так, я продолжал верить, и мне действительно становилось легче. В Сизифе я неожиданно обрел товарища по несчастью. (Я долго смотрел себе под ноги, затем склонил голову на руки. Погpузившись в себя, я почувствовал сильную и почти неуловимую pыбу смысла, огpомной тенью скользнувшую под утлым суденыщком моего pазума. Я бpосил кpючок с наживкой. Тогда pыба схватила его и потащила меня за собой. Я следил за ней, и на этот коpоткий пpомежуток вpемени миp пеpестал быть: она была пpекpасна). Со стороны могло показаться, будто я сплю. а самом деле я не спал. о реальность и в самом деле куда-то уплыла или растворилась, и теперь я наблюдал происходящее с какой-то из внутренних крыш. Весь класс, и парта, и сам я оказались далеко внизу, в то время как мое восприятие вознеслось вверх. До меня долетал голос учительницы и все те мелкие шумы, которые всегда бывают во время урока, но я слышал их так, как рыба слышит голоса рыбаков на берегу. Я и в самом деле ощутил себя рыбой и устремился прочь от поверхности навстречу темному дну с сочными стеблями бурых водорослей и песку с разбросанными по нему