себе.
Как ни рвался Мазепа в Мазепинцы, а оттуда в степь, но приходилось примириться с обстоятельствами и отложить отъезд на более неопределенный срок.
За это время он успел ознакомиться с жизнью замка и с его обитателями.
О Богуне он слыхал еще раньше; любимый герой казачества всегда возбуждал в нем восторг к себе, однако теперь Мазепа слегка разочаровался в нем: гибкий, проницательный ум Мазепы, способный расчленить самый запутанный вопрос, способный, подобно подземному подкопу, проникнуть в самые сокровенные тайны души человеческой, — как-то отказывался понимать тот прямой и, как ему казалось, узкий способ мышленья, которым жили и Богун, и Сирко. Кроме того, вечно замкнутый в себе, молчаливый и сосредоточенный Богун как-то не соответствовал тому образу казацкого героя, окруженному ореолом блестящих военных подвигов беззаветной храбрости, удали и презрения к смерти, который создал себе о нем Мазепа на основании народной молвы.
— Нет, нет, — думал он про себя, вспоминая свой разговор с Сирко, — только рубить можно прямо с плеча, а для дум есть многие объездные да обходные дороги; прямо пойдешь, не сворачивая с пути, так, иной раз, и упрешься прямо в стену лбом, а свернешь хоть далеко в сторону, — смотришь и выехал снова на вольный простор.
С Самойловичем Мазепа также за это время познакомился ближе. Несмотря на бесспорный ум, искреннее желание спасти отчизну и прекрасное образование Самойловича, — он не произвел на Мазепу благоприятного впечатления. Насколько к Дорошенко Мазепу тянула какая-то безотчетная симпатия и вера, настолько это же инстинктивное чувство отталкивало его от Самойловича. Сквозь сладкую улыбочку и мягкие предупредительные манеры последнего Мазепе чувствовались какая-то хитрость и мелочная расчетливость… Однако, имея ввиду свою дальнейшую деятельность, он постарался скрыть свое внутреннее нерасположение, тем более, что в беседе с Самойловичем, способным вполне понять и оценить все его планы и предположения, он находил истинное удовольствие. Что же касается самого Самойловича, то он был в совершенном и искреннем восторге от Мазепы, от его образования и ума.
Прелестная гетманша не понравилась Мазепе, на Саню же он не обратил никакого внимания. Больше всего сошелся он с молодым и живым черноглазьш Кочубеем, обладавшим каким-то особенным уменьем ловить на лету все новости; он-то и познакомил Мазепу со всей подноготной замка.
Но, несмотря на тревожное настроение всех окружающих, передавшееся и Мазепе, несмотря на ежеминутное ожидание решительного известия, могущего или разрушить все планы казаков, или вдохнуть им новую силу и энергию, Мазепу не оставляла мысль о Галине и о неизвестной казачке; последняя в силу своей таинственности начинала брать теперь перевес. Пока за Галину Мазепа был совершенно покоен; все здесь было так определено, ясно и чисто, — как тихий лесной ручеек, зато весь образ казачки, вся таинственная обстановка их встречи притягивали к себе его воображение, как притягивает к себе взор мореплавателя таинственное и неведомое морское дно.
Когда он закрывал глаза, он видел ее отважно летящую на вороном коне; когда кругом все молчали, ему казалось, он слышит ее низкий грудной голос… В глубине души он чувствовал, что эта встреча не может пройти так бесследно в его жизни… что он должен встретиться с нею… но где и когда? — Ну хоть бы знать, кто она, где и как живет? — И тут же обрывал себя с досадой гневным восклицанием: — Ишь, бабе-, кое любопытство! Ну и на кой бес нужна мне она и ее имя? Галиночко, дытыно моя, тебя бы мне увидеть поскорей! — шептал он нежно, и воспоминание о Галине освежало и умиротворяло его душу, словно роса сожженные дневным зноем цветы.
Однако образ казачки нет-нет, да и снова выплывал перед ним…
Однажды, гуляя тихим летним вечером по валам замка, Мазепа передал Кочубею весь эпизод с казачкой, в надежде узнать хоть от него что-нибудь о ней.
— Да, случай знатный и непостижимый, — ответил Кочубей, — а, ей-Богу, ты, пане ротмистре, родился в сорочке: ведь женщины не забывают таких услуг.
— Да кто она такая, не знаешь ли?
— А ты разве не узнал ее имени?
— В том-то и дело, что нет…
— Гай, гай! Ну, да и необачный же ты, пане ротмистре, — усмехнулся Кочубей, — как же так сплоховать?! Знал бы ее имя, можно было бы хоть на часточку подавать!
Но Мазепа не обратил внимания на шутку Кочубея.
— Да нет, ты, должно быть, слыхал что-нибудь о ней, — продолжал он, — ведь таких отважных дивчат, чтобы сами выходили на кабана, немного.
— Ха-ха! Нашел по чем угадывать! — рассмеялся Кочубей. — Да разве у нас мало и паний, и панн этой забавой тешится? У нас не то, что в Польше, не в зале выходят панны «до мазура», а просто «на поле» (на охоту), а то и на воинскую справу, наезд одна на другую делают — вот что! А наши казачки тем паче — пороху не боятся, да и кабану, и медведю дорогу не уступят. Вот только наша ясновельможная, — понизил он голос, — не тешится этим: другой зверь у нее на уме.
— Что? Какой? — изумился Мазепа.
Кочубей нагнулся к самому его уху и прошептал, хотя тихо, но внятно:
— Самойлович.
Мазепа даже отшатнулся от Кочубея.
— Что ты говоришь? — прошептал он в свою очередь каким-то сдавленным голосом, — ты… ты знаешь это наверно?.. Она «зраджує» гетмана?
— «Зраджує»! Ну да и скорый же ты! Не «зраджує» еще, а так только заигрывает, как кошка с мышкой…
— Но как же это?.. Ведь гетман всем перед Самойловичем взял: и разумом, и доблестью…
— Ха-ха! Пане ротмистре, — перебил его Кочубей, — видел ли ты когда-нибудь, как бабы соберутся в «крамныци», да начнут «саеты» да «блаватасы», да «оксамыты» торговать; одна какая-нибудь выбирает прочное да добротное, а другая говорит: на что мне его доброта? Лучше каждый год дешевенькое, да новенькое покупать. А гетман, видишь ли, все «зажуреный», да озабочен, а ей что до этого? Надо правду сказать, головка-то у нашей прелестной гетманши совсем порожняя…
— Я так и знал, от первого взгляда уже не лежало к ней мое сердце, — произнес Мазепа. — Несчастный гетман! Но чем же взял перед ним Самойлович, что тянет ее к нему?
— Видишь ли, знакомы они с ним давно. Прежде он, Самойлович, был здесь на правом берегу, ну, и спознался еще с гетманшей, когда она была дивчыной, а он сотником. Говорят люди, что он к ней и сватов засылал, только не ему ее отдали, а Дорошенко. Переважили ли Дорошенковы полковницкие кисти, или черные очи его сдались тогда ее мосци краше голубых глаз Самойловича, только пошла она за Дорошенко, а Самойловичу поднесла гарбуз[23] и так он с этим гарбузом отправился на тот берег к Бруховецкому. Долго он не приезжал сюда, а вот с полгода, как снова стал показываться и увиваться подле ее мосци.
— И гетман не замечает?
— Божий человек! Он верит всем, а ей, как солнцу Божьему, а уж любит так, что и сказать нельзя. Он и не видит, и не слышит ничего.
Слова Кочубея глубоко потрясли Мазепу, теперь его сердце еще больше потянуло к Дорошенко: весь благородный образ гетмана, с его открытым доверчивым сердцем, с его высоким воодушевлением и страстной любовью к отчизне встал перед ним, как живой, и рядом с ним образ умильного, но разумного и расчетливого Самойловича, способного ловить в мутной воде рыбку, показался ему еще мельче.
— Несчастный гетман! — произнес он со вздохом, — так печется о том, чтобы успокоить отчизну, а для своей души не может заслужить и малого покоя.
— Да, — произнес задумчиво и Кочубей, — «не той пыво пье, хто зарыть»… А уж от этого кохання не жди никогда добра…
XXVIII