он мог сразу не узнать выморочный мир невинных и в то же время адски порочных существ, великим воплощением которых стал известный портрет Блока[47]! И теперь альбом, который все ищут уже лет семьдесят, альбом, о котором вспоминали и Белый, и Мережковский, и Блок, рисунки родной сестры Зинаиды Гиппиус достанется за гроши ИРЛИ! Данила стиснул зубы и застонал. Нет, добычу так просто он из рук не выпустит.
Однако, чтобы спокойно обдумать дальнейший план действий, ему понадобится какое-то время, а старуха в раздражении может отправиться на набережную Макарова прямо сейчас. Интересно, что ее так приперло? Ведь альбом у нее лежит явно уже не первый даже год, не то что день. Впрочем, это потом, а сейчас надо выиграть время. Зайдя под арку, Данила набрал номер старухи и совершенно натуральным голосом дамы из собеса поинтересовался, не собирается ли она удалиться куда-либо в ближайшее время, ибо через полтора часика ей должны принести подарочный набор по случаю годовщины революции. Вероятно, он попал в точку, ибо старуха явно обрадовалась и заверила, что никуда не уйдет.
Дах принялся неспешно прогуливаться по улочке. Теперь нужно немедленно вспомнить все, что он знает об этой девице и об ее «гнусье», как она сама, кажется, называла созданную ею живность. Так… так… бестелесная любовь, тройственное устройство мира, все эти грязные побасенки Зинаиды. Кажется, этих, в подражание великой троице, тоже было трое: Тата, Ната и кто-то еще. Кто же об этом писал? А, старик Розанов! И этот третий был… Ага, профессор богословия![48] Но фиг с ним, главное – Блок. Интерес к низшей мифологии, время после первой революции…
Данила шел по Кабинетской, спотыкаясь о натыканные повсюду мостики, оградочки и скамеечки. «Как на кладбище, черт возьми», – выругался он, и тут же в голове всплыли строчки:
И еще что-то о болотном попике. Так, негусто. То есть, конечно, достаточно для непрофессионала, но здесь нужно больше, глубже, проникновенней, нужно некое высшее понимание, чтобы старуха поняла – продать такое можно только ему, Даниилу Даху. И тогда… Этот альбом почти равен неизвестным письмам Сусловой…
Данила, наконец, очнулся и обнаружил, что стоит как раз на углу Свечного и Ямской[49]. Он даже усмехнулся такому странному совпадению мысли и места и неожиданно для себя решил заглянуть в музей. Удача – она ведь одна ходит редко, у нее тоже свой закон парности, и нужно ловить, хватать за хвост, иначе судьба обидится, и тогда долго будешь стараться понапрасну.
Впрочем, музей, который раньше в такое время не особенно посещался, а теперь и вовсе, должно быть, пуст. «Да и что может он мне сообщить нового?» – подумал Данила и решил, что не за новым туда и зайдет, а просто собраться с мыслями и… Впрочем, можно заодно наконец проверить, одинаковы ли подписи Ф. М. на письмах Аполлинарии и расписках о получении гонораров. Что-то там, помнится, не совпадало, а идти специально ради такой мелочи… Он посмотрел на часы – время позволяло.
И с отчетливым предощущением успеха Данила, согнувшись, решительно нырнул в полуподвал.
После Москвы Петербург поражал в первую очередь обозримостью. Везде и всегда видно было далеко, до какого-нибудь собора или дворца. И эта обозримость, продуваемость создавала впечатление незащищенности; Поля вообще временами казалась себе голой. Первое время она старалась и вовсе не выходить на улицу и не поддавалась ни на какие уговоры отца и Надежды пойти посмотреть город.
Бог с ними, с площадями и колоннами, они не нужны ей, если расплачиваться за это приходится ощущением стыда. Именно стыда. Вот вчера, когда отец все-таки заставил ее выйти в кондитерскую Драмса, чтобы купить знаменитых слоеных пирожков, она еле дошла до Караванной. Ветер с Фонтанки буквально раздевал ее, и невозможно было забежать, как в Москве, в крошечный переулок, укрыться в тупичке. А взгляды прохожих, половина которых в непонятных мундирах!
– Ах, какая гривуазочка! – прищелкнул пальцами какой-то господин у схода с моста.
– Персик! – словно поддакнул ему другой, уже у самого Невского.
Ощущения были омерзительными, и каким-то странным образом они продолжались и дома. Квартира, выделенная Шереметевым отцу, была огромной и пустой. Гулкие комнаты, осколки холодной роскоши и неуют. Свобода, о которой она так мечтала в пансионе, оказалась постылым одиночеством. И если Надя с утра до вечера уже пропадала в Университете, то Поля слонялась по необжитой квартире, не зная, чем себя занять. Она подолгу простаивала перед высокими зеркалами, будто хотела в них увидеть ответ. Но амальгама отражала только тоненькую, с гибкими плечами, девушку и темно-русые волосы, убранные по- простому, по-девичьи, почти по-крестьянски.
– Нет, так невозможно… – шептала она и снова шла бродить по пустым анфиладам. – Невозможно… Я не понимаю… Я не хочу… Нет, я хочу…
Через месяц, после очередного выхода в город, Аполлинария решилась. Она тайком от отца заказала у Тресье полумужской костюм, который, кстати, ей безмерно шел, остригла волосы, купила лучшие башмаки из настоящего шевро и на извозчике отправилась на Васильевский.
Еще месяц надо было ломать себя, заставляя играть в те правила, по которым играли студенты и тот странный народ, что наполнял красные стены Университета. К счастью, перевелся из Москвы брат Васенька, шумный, веселый. Начались вечеринки, диспуты, пикники. Она была везде своя и уже везде – первая. И только возвращаясь ночью на ваньке и стряхивая с себя разноцветную мишуру дня, Полина чувствовала себя такой же маленькой, беззащитной и одинокой, как и в первый день приезда в столицу. Даже хуже: то ощущение своей обнаженности, пугавшее и мучившее ее в Петербурге, в студенческой компании только усиливалось. Все эти речи о праве на любовь, о том, что в чувстве надо идти до конца, смущали и тревожили. Как это сегодня декламировал этот медик, Петровский?
Аполлинарии вдруг стало страшно, и она по-детски закрыла лицо руками. Но в уши назойливо лез другой голос, кажется, правоведа: «Надоело ваше парное молоко, господа! Баста! Только человек без меры – сильная натура…»
– Господи, что мне делать? – прошептала она. – Почему парное молоко? Ах, Наде хорошо, она знает, чего хочет, все эти кровеносные сосуды, ланцеты… Какая гадость! И зачем они все так на меня смотрят, словно чего-то ждут… хотят?.. И он – кто это он, который превращал все в пустые слова? Человек, превращающий жизнь в слова. Как страшно, бесчеловечно…
– Барыня, добавить бы надо! – вернул ее к действительности голос ваньки. – Глядьте-ка, пурга какая, а мне на Пески добираться.
– Да-да, конечно. – Полина сунула еще пятачок и подняла глаза.
Действительно, вокруг бушевала метель, которую трудно представить в цивилизованном городе, настолько она дика и свирепа. Мороз жег лицо, ледяные капли сверкали на решетке ограды, на углах завивались снежные вьюны, ахали мгновенно наметаемые сугробы, и дым из труб поднимался вверх страшными прямыми столбами.
Поле показалось, что пурга идет уже всю жизнь, что ничего другого и не было в ее коротенькой жизни. И сердце вдруг сжалось так больно и так безнадежно, что она вскрикнула и бегом кинулась в парадное.
Начиналась зима пятьдесят девятого года.
Глава 6
Музей Достоевского
Впринципе он не любил этот музей, постоянно раздражавший его своей темнотой, маленькими комнатками, странной
Угрюмо стаскивая куртку, Данила в который раз со вздохом вспомнил Старую Руссу, где в доме-музее жило время и дышало пространство, а солнце лежало на полу цветными квадратами. От всего этого даже газеты на столике казались сегодняшними. А может быть, просто это была его юность, когда он пил водку в лопухах у вонючей канавки, помнившей осквернение несчастной Лизаветы