сисадмины, дед-лайны и прочую чушь – и потому буду продолжать говорить как считаю нужным. Захотите – разберетесь.
– Вы сегодня какой-то грубый.
– Согласен. – Данила действительно злился и чувствовал себя обиженным из-за того, что с домом Руадзе ничего не вышло. А ведь какое место, быть может, первый литературный вечер, на котором присутствует Суслова, первая встреча с властителем дум, его бешеный успех, а она стоит и смотрит, как баран на новые ворота. – Впрочем, вот адрес, – сухо закончил он. – Добирайтесь на метро до «Нарвской», а там остановка пешком, за школой в виде серпа и молота, не ошибетесь. Спросите Бориса Наинского. – Он подал девушке огрызок бумаги.
– А потом? – почему-то растерялась она.
– А потом? Давайте ваш мобильный.
Совершенно автоматически запомнив номер, Данила, не простившись, исчез в густо разведенных смогом сумерках.
У него просто не было времени осознанно думать о своем приключении, поскольку три дня, полностью потраченные им на неведомую Аполлинарию, серьезно выбили его из графика. А в жизни антиквара на счету порой каждый час, если не минута, и пропущенное время потом приходится наверстывать с тройными усилиями, да еще и далеко не все удается наверстать. Серый «опель» мотался по городу, едва не высекая искры из тротуарных плиток, поскольку Дах давно плевал на все правила и преспокойно ездил по газонам, тротуарам и огражденным стройкам.
В магазине он почти не появлялся, но трубка под ухом Нины Ивановны раскалялась и потела. Нину Ивановну, даму неопределенного возраста – ибо молодых девушек Дах никогда не брал, – нельзя было назвать секретаршей в собственном смысле слова. Она ничего не решала, не оценивала, никакой бухгалтерии не вела, кофе не заваривала, но без нее Данила чувствовал себя как без рук. Она умела расположить посетителя, обволакивая его своей старинной петербургской интеллигентностью, остроумием, доверительным тоном, – и многие простые клиенты на это клевали. Она, заговаривая зубы в ожидании нескорого прибытия хозяина, до которого продавца надо было задержать во что бы то ни стало, часами могла рассказывать про дешевые ленинские бюстики, поломанные «ундервуды» и прочую чушь, выставленную в витринке. Сочиняла ли она эти истории или брала из своей явно богатой событиями прошлой жизни, Данила не интересовался, но отлично понимал, что Нина Ивановна была калачом тертым. Нередко случалось и так, что разовые посетители, очарованные ее байками, приходили снова и, уж конечно, рассказывали о его лавочке своим знакомым, в результате чего образовался целый новый куст поисков. Ни за это, ни за что другое Данила никогда ее не благодарил, отделываясь лишь деньгами, да и общался он с ней всегда лишь на сугубо деловые темы. И все же их неразрывно связывали некие тонкие, едва уловимые отношения, объяснить которые обоим было бы затруднительно. Кто-то считал Нину Ивановну его любовницей, кто-то – расчетливой акулой, кто-то полусумасшедшей, но все эти определения стреляли далеко мимо цели – они просто являлись идеальной парой сотрудников, столь же редкой, как бывают в сексе, в творчестве и в любви.
На третий день этой сумасшедшей гонки Нина Ивановна вдруг остановила как всегда на минутку заскочившего Данилу.
– Даня, je croix,[95] ваша нынешняя бурная деятельность несколько искусственна.
Дах опешил, но потом нахмурился и промолчал.
– Meiner Meinung nach,[96] вам хорошо было бы остановиться, – тихо закончила она, как всегда употребляя на всех возможных языках осторожное и ненавязчивое «по моему мнению», – впрочем, только по моему, Даниил Драганович.
И Данила, умевший слышать, устало сел на ампирный стул у входа.
– Да, вы так думаете, – прогнусавил он голосом обиженного ребенка и как-то весь грустно обвис. Но через пару минут вдруг встрепенулся и сказал: – Приготовьте мне мой костюм, ну и все, что положено.
Нина Ивановна с облегчением вздохнула и вскоре позвала Даха в крошечную каморку за железной дверью, где было не повернуться от роскошной рухляди.
А через некоторое время на пустоватую вечернюю улицу вышел человек в ОЗК[97] модели начала восьмидесятых, с противогазом на плече и мощнейшим японским фонарем. И человек этот медленно, чуть покачиваясь на плохо гнущихся ногах, направился в глубины петроградских дворов.
Это занятие, которое большинство посчитали бы кошмаром, было для Данилы настоящим отдохновением. Когда-то он увлекался им даже чрезмерно и заработал немало денег, но с годами, когда интерес к деньгам сменился интересом к тайному пониманию вещей, он позволял себе такие походы только в качестве заслуженного отдыха. Впрочем, и времена стали не те.
Сейчас он согласился на предложение Нины Ивановны только потому, что и сам прекрасно понимал нарочитость нынешней своей кипучей деятельности. Все эти три дня он мотался по городу вовсе не изза вещей, и даже не из-за денег, а только для того, чтобы не думать об Аполлинарии. Это удавалось, но в этом была ложь. Однако, всю жизнь дьявольски обманывая всех вокруг, внутреннюю ложь перед самим собой Данила не переносил.
И потому он подходил теперь к уединенной, огромной, буквально вспучившейся какими-то пакетами и отбросами помойке с ощущением наконец-то обретенной чистоты перед самим собой. Теперь он действительно останется наедине с вещами, в настоящем, ничем и никем не опосредованном контакте с ними, в плотском общении. Данила оглянулся, натянул противогаз, методично обрызгал себя из баллончика и медленно, растягивая удовольствие, погрузился в пучины первого контейнера.
Место было самое подходящее: дом рядом расселили еще не весь, часть помойки скрывали огромные тополя, и, главное, паслось множество крыс. Последнее обстоятельство отчасти гарантировало, что сюда полезет далеко не всякий, он же сам в движениях серых полчищ, на первый взгляд хаотичных, но на самом деле обладавших стройностью и логикой, видел лишь подтверждение гармонии.
Данила самозабвенно плавал в зловонии и гнили, лишь изредка протирая линзы противогаза гигиенической салфеткой. Красота разложения, открывавшаяся ему в противоестественно синеватом свете галогенного фонаря, ничуть не уступала красотам подводного мира где-нибудь в Хургаде. Стекло блестело, железо дышало благородной патиной или бархатной ржавчиной, осклизлые отбросы образовывали водоросли и сталактиты, черными дырами в иной мир вспыхивали крысиные глаза, рассыпанные кругом, как звезды. В этом мире не было ни лжи, ни обмана, ни предательств; никто не бросал здесь маленького Даньку, не бил, не заражал нехорошими болезнями, не унижал. Все было честно, главное – не напороться на что-нибудь и не порвать ОЗК. Впрочем, с опытом Данила научился шестым чувством вычислять все возможные опасности и легко избегал их. И, словно в благодарность за это, помойки никогда не подводили его.
Наконец-то он полностью забыл и об альбоме Гиппиус, и о письмах Сусловой, и об Аполлинарии – наконец-то он просто жил. Он дышал и двигался в одном ритме со сложной жизнью искаженного мира людей. В принципе, чем этот исторгнутый и отторгнутый мир отличался от мира купли-продажи, в котором ему приходилось жить, – от мира истории, в котором он мог грезить? Да ничем. Ничем.
Данила протянул руку, погрузив ее во что-то синевато-бесформенное, и пошевелил пальцами. От его движения в разные стороны лениво поползли крошечные белые существа. Что это? Дохлая кошка или собака?
тотчас вспомнился ему Заболоцкий[98], и Данила виновато потянул руку назад. Тут его большой палец задело что-то твердое. Он прошелся пальцами по дну контейнера, как пианист по клавишам, и ему ответили маленькие плотные кусочки. Расставив пальцы пошире, чтобы ничего не упустить, Данила нежно свел их в ладонь и вынул нечто, попавшееся ему в руку, на свет фонаря.
На зеленой резине перчатки лежала легкая кучка металлических треугольничков с вкраплениями чего-то желтоватого. Для железа связка было слишком легкой. Но раздумывать в таких ситуациях нельзя: надо или бросать найденное и никогда о нем не вспоминать, или не испытывать судьбу и немедленно вылезать на поверхность, забирая находку. Данила всегда предпочитал второе – и редко обманывался.