она сказала, что читаю я терпимо, только не выговариваю твердого «ы», да и мягкий знак у меня выходит как-то не так.
Потом Марите взяла другую книгу, долго листала ее и, найдя наконец что-то, сказала:
— Послушай, что я тебе почитаю.
И она стала читать тихим, напевным голосом, а ее лицо становилось все печальней и все задумчивей:
Стихи в устах Марите звучали так, словно она делилась какой-то сокровенной тайной. Дочитав, она вздохнула и сказала:
— Сейчас я тебе переведу… Здесь описана Грузия, знаешь, прекрасная горная страна… А Арагва, которая тут упоминается, это река, понимаешь? Но не это главное… Понимаешь, поэт пишет здесь о своей любви, как ему печально и хорошо… Ведь бывают в жизни такие часы? Верно?
— Правда, — ответил я, хотя не столько понял, сколько почувствовал то, что думает моя учительница и что написано в стихах. Стихи, разумеется, были удивительные, они звенели и струились словно ручей, и я попросил у Марите разрешения самому их прочитать. Я читал и чувствовал, как бьется у меня сердце, а Марите вдруг провела рукавом халатика по глазам и сказала:
— Прекрасно, правда? Мне кажется, это прекрасно, как волшебство…
Я кивнул и тихо ответил:
— Да.
— А знаешь, кто написал эти стихи? Пушкин. Это был замечательный поэт. Правда, ведь никто лучше его не напишет?
— Да, — ответил я. — На самом деле не напишет…
Марите взглянула на часики на своей тонкой белой руке и сказала:
— Ну хорошо, мальчик, а теперь пожелай мне спокойной ночи, и я пойду спать, — она нежно зевнула и прикрыла ладошкой рот.
Я сказал «спокойной ночи», Марите взлохматила мне волосы, захлопнула книгу, взяла со столика лампу и ушла в свою комнату. Вскоре свет у нее погас. А я все еще чувствовал у своей кровати тень юной девушки, удивительно прекрасную, волнующую. И, пока я не заснул, у меня в голове звучали стихи, которые журчали словно ручей, хоть я и не все в них понимал…
(Много лет спустя я перевел их на родной язык.)
И вот, когда в соседней большой комнате, бывало, уже спят реалисты, а подруга Марите еще читает в постели, Марите приходит в столовую, садится на край моей кровати и сидит так, уютная, своя. Не придет она в какой-нибудь из вечеров, и мне уже не по себе — я одинок, никому не нужен, не интересен, обижен!
Так всю зиму продолжалась наша учеба. На следующий год я опять переехал на новую квартиру, и мои уроки русского прекратились. (Позднее я еще вернусь к своей жизни у матери Марите. Теперь, чтобы рассказать конец этой истории, я забегаю вперед событий.) Я уже свободнее читал и понимал по-русски. Марате я изредка видел в гимназии, в коридоре или во дворе, где она гуляла по цементной дорожке с какой-нибудь подругой. Я здоровался с ней издали, но почему-то не смел подойти, — мне казалось, она догадается, что в прошлом году она мне ужасна нравилась, да и сейчас я не могу смотреть на нее без волнения. Встретившись взглядом с ее задумчивыми глазами, я дрожал, краснел и спешил пройти мимо, чтобы Марите не поняла, отчего я так взволнован.
Не знаю, в каком я был классе, когда пронесся слух, что Марите выходит замуж. С несколькими друзьями я под вечер отправился в бывшую церковь, теперь уже костел с одной башней, на Варшавской, неподалеку от городского сада. Здесь должно было проходить венчание. Я стоял в толпе любопытных и глядел на алтарь, на котором горели все свечи. Казалось, алтарь покрылся пламенем, словно неопалимая купина, о которой говорится в священном писании.
Играл орган, а перед алтарем стояла тоненькая высокая девушка в длинной, до пола, фате. Рядом с ней стоял рослый седой офицер с крупной головой. Лицо Марите я увидел, только когда после церемонии они с мужем повернулись друг к другу и поцеловались. Я заметил, что лицо у нее по-прежнему поразительно прекрасное, только заплаканное и совсем бледное.
Любит ли она этого незнакомого, крупноголового, седовласого и, кажется, такого грубого человека? Будет ли с ним счастлива? Сама она его выбрала или мать ее заставила выйти замуж? Ничего я не знал, но уныние охватило меня, будто я навеки потерял кого-то из близких.
Я вышел из костела и долго гулял по городу, потом забрел в весенний сад, над которым уже повис серп луны, и почувствовал, как опьяняюще пахнет земля, исполинские липы и кусты жасмина. Я шел задумчивый, грустный, и вскоре меня охватило всепрощение и примирение с судьбой. Я знал, что Марите, скорей всего, никогда больше не увижу — рассказывали, что она уезжает с мужем в Каунас. Я шел и шел по дорожкам сада, усыпанным серебристым лунным светом, и дорожкам, казалось мне, не было конца, а моя душа, все еще полная непонятной печали, повторяла полузабытые, но такие волшебные строки:
«ВСЕ ЛЮДИ»
Я был, что называется, старым театралом. Еще когда я частным образом учился у Бутаускаса, помню, меня как-то пригласили играть в какой-то пьесе, что по тем временам было дело диковинное и почетное. Кажется, и мысль поставить пьесу на гумне скайсчяйского Асташаускаса возникла у моего учителя, который был мастер на всякие выдумки. Я уже не помню, что это была за пьеса. Помню только, что речь шла о запрещении литовской печати. Моя роль была небольшая. Я читаю книгу, а мой несознательный отец отнимает ее из страха перед жандармами и, разорвав, бросает на пол. Я плачу и, кажется, убегаю со сцены. В антракте меня похвалил учитель, да и наши соседи, которые меня узнали (я играл без грима), потом говорили, будто я плакал до того замечательно, что они просто диву давались. Еще я помню, что в тот вечер двор крупного хозяина Асташаускаса был запружен людьми, что мне очень нравилась его дочь, которая в пьесе играла мать и, закутавшись в платок, сидела за прялкой. Представление до того понравилось зрителям, что они еще долго вспоминали это необыкновенное, невиданное событие.
Я тоже не могу забыть это представление, хотя видел его только частями, на репетициях. Мне стало понятно, «как это делается», — я знал, что перед выступлением актерам приходится долго зубрить слова, повторять одно и то же, а самый умелый из них поправляет, указывает, как надо и как нельзя ходить по сцене, говорить, смеяться и плакать. Это отнюдь не так просто, как может показаться…
Уже в Мариямполе я не раз стоял перед афишами местного любительского «Народного театра». Увы, скудость средств ни разу не позволила мне попасть на его спектакли.
А вот сейчас я стоял у двери реального училища и читал большую, красиво напечатанную афишу. На