Эти силы разрушения направлены вовсе не на личности: вчера я жил среди уважающих меня людей — сегодня я попал под декрет, и те самые люди гонят меня как собаку, — я попал под декрет; самое большое участие проявляется, если кто-нибудь задумчиво скажет: «Вот думали, что умный человек и все знает, а оказался дурак» (не успел увернуться, попал под декрет).
Между тем Николай Михайлович не мог действительность воспринимать иначе, как лично, и ему представлялось, что «ни с того, ни с сего» ад опрокинулся на него, он выкопал своего старого, казалось, давно забытого Бога и спрашивал, пробуждаясь от кошмарных сновидений: «Но как же Бог?» (так Евгений в «Медном всаднике»[166]...)
Внесоциальная радость.
К моей биографии: радость, которая часто бывала со мной в жизни, исходила вовсе не от «досуга, обеспеченного спинами трудящихся масс», и, например, у Розанова, у Ремизова и многих тружеников слова. Скорбь Герцена нам непонятна. Радость эта внесоциальная.
Маска русского сфинкса ныне раскрыта...
Прошло всего 18 дней с того дня, когда я с узелком в руке оставил Хрущево а кажется, год прошел. И у всех так время проходит, наполненное бессмысленной галиматьей продовольственных забот, в общем скоро, а как оглянешься — в месяц год пережит.
Выброшенный на остров дикарей-людоедов, ломая руки в отчаянии, сижу я на берегу моря: единственное светлое, что шевелится на дне души, — это что завтра-послезавтра я начну долбить лодочку, которая перевезет меня через море в иной мир...
Я начинаю выбирать себе для лодочки дерево, крепкое дерево — пусть его труднее долбить, но только дерево мое будет крепкое: я должен противопоставить силу насилию.
Широкий разлив души поглощает как песчинку злое дело, но если теперь узеньким ручейком струится душа — как и чем победить царящее зло? Разящей силой любви можно только его победить — где взять эту силу? Они тоже действуют именем любви к человечеству — в чем же тут коренная разница?
Я думаю, в этой борьбе свободного человека с освободителями человечества все кончится какой-то очевидностью: нарыв лопнет, и рана сама собой начнет заживать.
Так, конечно, но каждая отдельная частица жизни (я) должна же рано или поздно встать со своим планом освобождения, и первое, что будет, — это сознание общего дела, и такого коренного дела...
Сейчас все ждут избавления со стороны: Германия, Япония, Вильсон, как раньше были Корнилов, Алексеев и т. д. Нужно сознавать их не отдельно, а быть вместе с ними — вот весь секрет избавления, но как раз для того, чтобы вместе быть, нужно быть и с «пролетариями».
На улицах рассыпаны кучи желтого песку, будто могилы готовят, и еловые ветки везут, будто устилать путь покойника — собираются праздновать великую Октябрьскую революцию.
1. Мужик приехал! (Ксенофонт): мужика чаем угощают, и он раздает кусочки «пирога» и сала детям «буржуазной» семьи (интеллигентной).
2. К ревнивому мужу по ордеру вселяется молодой офицер.
3. Помещица с кусочком мыла в 4 ч. выходит, чтобы выменять себе молоко. «Тетка! — кричат ей, — ты цену поднимаешь!»
4. Мужики перестают быть господами положения.
5. Повадились в садик ходить козы, мы долго их выгоняли и напрасно, наконец придумали доить их и так детям доставали молоко.
6. Квартальная попечительница вчера велела выходить в 6 ч. утра к фонарю с ножом — вышли с перочинными ножами, а нужно капусту рубить.
7. Мужик выкопал в парке деревцо по вкусу и посадил его перед окном, с этого момента у него стал собственный парк из одного дерева, и он стал говорить: «мое дерево». В этом совершилось преображение природы: «мое дерево» — первый необходимый момент сознания, и как отдаленнейший идеал чудится другой момент сознания: «наше дерево».
8. Старш. нотариус Шубин в своем саду по ночам спиливает сучья деревьев для отопления, он же клеит конверты, вяжет чулки и делает гильзы для патрон.
Я думаю, что единственно серьезное возражение, которое Вильсон может представить на право существования русской коммуны, это что она не работает и не может никогда работать.
Наши отношения дошли до последнего предела, когда в доме уже невозможно оставаться. Вся моя душа заполнена этим чувством, и я не действую, а отдаюсь. Как только себя представишь в действительности без нее, то выходит так: или я действую — тогда нет ее, или я не действую и с ней. А в возможностях с ней единственно возможная деятельная жизнь.
А у нее основное недоверие к моему чувству, что я могу вдруг порвать и променять ее на «широкий мир», то есть не по существу моему, а вдруг сделаю по нелепости своей. Иначе говоря, ей кажется, что я недостаточно еще привязался к ней.
Странно, что эти чувственные веревки против обыкновения при достижении цели развязываются — тут, напротив, сильнее и сильнее притягивают душу к душе, и только теперь я начинаю ее серьезно любить.
Вы говорите идея, — сказал Ив. Аф., — а я идею понимаю как колпак: сидит колпак на деревянном шесте, и мы поклоняемся.
Софья Михайловна работает башмаки. Лидия вяжет чулки, я говорю:
— В случае переворота надо прежде всего корову выручать!
— Корову! — вскрикнула Софья Михайловна — корову! Не уезжайте, не покидайте нас, я сегодня во сне — Господи! Заступники, да как же это так: я видела во сне, нам корову дали — и вы говорите, и я видела.
Бумажное дело. Два дня хлопочу о разрешении выехать в Москву. Чем меньше хлеба, тем больше бумаг, и бумажное производство растет по неделям, как цены.
В милиции дали мне справку, в Учетном отделе поставили две подписи, военный комиссар дал еще две подписи, и на этом день кончился: «Завтра идите в комиссариат финансов, потом в комиссариат внутренних дел, а дальше скажут». На другой день я встречаю человека, добивающегося разрешения крестить ребенка, он стал в очередь, а когда я, совершив много кругов, пришел в ту же очередь — он все стоял, и вдруг комиссар объявил: «Расходитесь, не хватает марок!»
Мы чувствуем, что жить так невозможно, зиму не пережить, и потому расчет делаем на ближайшее