Диего как стоял, так и рухнул сразу, словно подкошенный. Федька сидел на земле, сняв обувь, и блаженно жмурился. Большие пальцы его ног шевелились – вверх-вниз.
– Ккайф, – выговорил он, – вот меня кто спросит: 'Федор Евлампиевич, для чего ты 'отпетым' сделался? Для чего в Северный определился?' А я отвечу, а для того, блин, чтобы почуять, что такое настоящее счастье! А настоящее счастье – это, блин, когда чего-то нет, нет и нет! И вдруг – фигакс! Вот оно – солнышко, песочек… а не лампочки в коридорах…
– Осторожно, – прокомментировал его лирический монолог Тихон, – тут змеи ползают.
– И что ты нам, приятель, вкручиваешь, – сказал, растягиваясь на песке, Мишель, – будто ты еще выбирал: идти в 'отпетые', а коли идти, то куда – в Северный или в Южный… Взяли и послали.
Мимо нас царственно-неспешно прошел ящер. Его голова на узкой змеиной шее возносилась высоко над телом, грузным, почти слоновьим. Я представил себе, как змеиная шея выкручивается, изгибается – мне стало противно, и я отвернулся.
– Груши жрать пошел, – сказал, проводив его взглядом, Тихон, – потом спать завалится. Спит чутко – даром, что храпит…
– Он что, – спросил Мишель, положив голову на скрещенные руки, – один – на планету?
– Да какую планету, – Тихон презрительно поморщился, а потом обвел в воздухе нечто округлое, ровное, – секторок – тьфу! И если бы не единственность его, у-ни-каль-ность, – Тихон выговорил это слово чуть насмешливо, выпячивая губы, – я бы это чудо сам бы приговорил… Но ты же видишь, – он обратился к Мишелю, – такого строения ящерки людоедами не бывают. А этот жрет; ржет, игогокает – и жрет.
Я вспомнил Мэлори, Мэлори в белой накидке и огромную лысую голову, выстреливающую из пасти длинным змеиным жалом. Почти не сдерживаясь, почти не помня себя, я с силой вломил по бьющей из горы тугой сверкающей струе – и окровавил кулак о камень.
Тихон удивился:
– Что это он у тебя?
Мишель чуть приподнял голову:
– Одноглазый, – сказал он, – ты и впрямь развоевался. Ложись отдохни.. Завтра нам… Эгей, – он обратился к Тихону, – а ты у этих… в секторе – тоже за жреца?
– Не… – заулыбался Тихон, – я у них как бы тоже – Посланец Неба. Я бы, ей-ей, сам бы управился, но такой экземпляр…
– Видим, – хмыкнул Мишель, – хороший экземплярчик – ничего не скажешь.
Я улегся на песок рядом с 'отпетыми', свернулся калачиком, смежил глаза и постарался заснуть, сквозь теплую, прогретую солнцем дрему, сквозь розоватый солнечный сон до меня доносилась беседа Тихона и Мишеля.
– А чего из Южного не вызвал? своих?
– Да я вызывал…
– Аа, понятно, – Длинношеим брезгуют, пускай вонючки-северяне на этом…
Провал… Плыву в голубой теплой, теплой реке, и меня мерно покачи-пока-чи-покачивает на волнах, вверх-вниз, вверх-вниз… Вот рядом со мной останавливает в струящейся воде свое незыблемое тело сжатая с боков, плоская и острая, как нож, лупоглазая рыба. Рыба шевелит вывернутыми губами – и я слышу голос Тихона.
– Жрец тут – главный. Он к Длинношеему девушек водит. Смелый мужик – вот увидишь.
Провал… Это не река вовсе, это – небо, оно – неподвижное и теплое. Оно – голубое. Сверкающее, сияющее. И я медленно, медленно плыву по небу. Вернее, не плыву даже, поскольку, подумав, решаю просто идти по небу… Иду – и не проваливаюсь в пустоту меж мной и планетой. Стало быть, я не иду, а лечу! И навстречу мне – птица. Остроклювая, кругологоловая, черно-белая, с плоскими, острыми, словно ножи, крыльями. Она славно режет воздух крыльями. Она раздувает горло, чтобы звуки песни, свиристение птичье вытолкнуть в мир. И я слышу голос бриганда Мишеля:
– Тиша, ты хрен чего, он что же у тебя, и серебряные украшения ест?
– Да нет, нет, – ласточка вьется вокруг меня, делает петлю за петлей, словно накидывает на меня эти петли, раздувает горло, чтобы освободиться от взрывающих ее маленькое тельце звуков, и снова я слышу человеческий голос, голос Тихона, – это – мзда. Плата за страх. Его бы тоже надо к нам притаранить, исследовать в лаборатории, – короткий смешок, – бесстрашный мужик… Идет прямо на беснующегося зверя – волочит за собой девку… Ну ладно, ящерка на девку кидается, а ну как…
Провал, провал – не река, не море, детская кроватка с сеткой. Я – маленький. слабый, больной, мама склоняется надо мной, гладит по голове. Я сплю и не сплю, я мечтаю или это, действительно, тепло маминой руки?
– Одноглазый, – меня трясут за плечо, – вставай, вставай, а то ишь! разоспался.
Я разлепил глаза. На этой планете и ночь была тепла, мягка и легка, как одеяло в детстве.
Тело ломило от сна в одежде. 'Отпетые' стояли поодаль, едва-едва выделяясь из окружающей тьмы.
Я поднялся и пару раз присел. Согнул ноги, встряхнулся… Тьма была проколота звездами, а звезды были прикрыты огромными листами пальм.
Листы шуршали. Ночь перекатывалась, словно гулкая бочка. Откуда-то издалека, издалека доносилось бухание барабанов. Там было зарево. Бледное, чуть заметное в сгустившейся тьме.
– Одноглазый, – сказал Мишель, – отдохнули – и будя! Пошли… Вон Тиша удивляется, отчего ты такой борзый, борзой.
Мы шли по тропочке следом за Тишей, отгибая с дороги ветви кустов и деревьев, мешающие нам идти…
Мелкая неясная живность шмыгала мимо нас и даже пересекала порой тропинку, проносилась мимо нас, задевая наши тела.
Эта планета, казалось, перенаселена, она была переполнена звуками, и приближающееся бамбакание барабана вписывалось, вплеталось в звуки этой ночи.
Нам стало слышно захлебывающееся завывание.
– Ау, ау, ау, ааа, – выл кто-то в такт грохоту барабана.
Но ни это завывание, ни сам грохот нимало не заглушали ближних звуков. Пищание, трещание, хлюпание, странное трепыхание и стон, стоон, точно кто-то кого-то ел или кто-то кого-то любил.
Ночь, несмотря на столпившиеся, стеснившиеся к самой-самой тропке деревья, была распахнута вширь.
Ночь и планета были все – настежь.
Впрочем, наступил наконец такой момент, когда грохот барабана и завывание шамана заполонили- заполнили собой все.
И тогда мы увидели огромную поляну, освещенную столбом огня, теряющегося где-то в далеких темных небесах, где, трепеща, гасли искры и где недвижно-холодно, пронзительно-остро горели звезды.
В центре поляны, совсем близко от уходящего, от текущего ввысь столба пламени, – кружился, бил в бубен и завывал небольшой обнаженный человек. Или он казался небольшим по сравнению с огромным, чуть зыблемым, желтым столбом огня? Или он казался маленьким из-за обступившей, обставшей поляну, колотящей в барабаны, подхватывающей его завывания толпы?
Обнаженный человек, извивающийся, лупящий в бубен, взывающий, взвывающий, казался точкой, мускулистой точкой, которая стягивала вокруг себя шевелящуюся ночь, столб пламени, подвывающих, неясно видных в толпе людей.
– Нуте-с, – сказал Тихон, – он, кажется, в порядке. Давайте-ка в небо – из огнеметов.
Что мы и сделали.
Четыре огненные реки рванулись, протекли в черное небо и, надломившись, попадали вниз, шурша искрами и поджигая лес.
Я ожидал, что начнется паника, но жрец остановился и выкрикнул нечто гортанно-клекочущее.
Вмиг от замершей, застывшей в ужасе толпы отделились несколько неясных, но очень поворотливых теней и кинулись к деревьям, на которых уже распускались огненные опасные цветы.
– Молодец, – похвалил Тихон, – сначал насчет пожара распорядиться, а уж потом с Посланцами Неба побеседовать. Вот это мистик так мистик.