— Бери фонарь и запри сейчас же калитку! — наказывала она горничной. — А собаку палкой избей как следует.
Чуньмэй ушла. Послышалось пронзительное взвизгивание избиваемого пса.
Пинъэр позвала Инчунь.
— Иди скажи матушке Пятой, — наказывала она Инчунь, — матушка, мол, просит не шуметь. А то Гуаньгэ только заснул после снадобья, как бы не напугался.
Цзиньлянь долго сидела, не говоря ни слова. А избиение пса все продолжалось. Наконец его выпустили через калитку. Тогда Цзиньлянь начала придираться к Цюцзюй. Чем больше она смотрела на обезображенную туфельку, тем сильнее закипала злобой.
— Давно бы пора прогнать пса! — кричала она на стоящую перед ней Цюцзюй. — Чего его тут держать?! Чтоб весь двор загадил, да? Или кобель этот тебя ублажает, рабское твое отродье? Совсем новенькие туфельки изгадил. А ты ведь знала, что я приду. Нет бы выйти да посветить! Усядется, растяпа, знать, мол, не знаю, ведать не ведаю!
— Я ведь ее предупреждала, — вставила Чуньмэй. — Пока, говорю, матушки нет, накормила бы пса да заперла. Так она и ухом не повела. Знай себе глаза таращит.
— Ну вот! Распустили тебя, проклятую! — ругалась Цзиньлянь. — Ишь задницу-то отрастила, лень двинуться! На куски тебя разрубить мало! Расселась как барыня. Тебя, рабское отродье, без палки, видать, не расшевелить.
Цзиньлянь приказала Цюцзюй подойти поближе, а сама обернулась к Чуньмэй.
— Посвети-ка! Гляди, что ты наделала! Я шила, я старалась, всю душу вкладывала, а ты взяла и враз всю работу растоптала!
Цюцзюй, опустив голову, глядела на туфельку до тех пор, пока Цзиньлянь не стала бить ее туфелькой по лицу. У служанки даже кровь потекла, и она отвернулась утереться.
— А! Убегаешь, проклятая? — заругалась Цзиньлянь. — Чуньмэй! Держи! Ставь на колени и неси плеть! Раздевай негодницу! Я ей всыплю три десятка плетей, а будет отвиливать, задам сколько влезет.
Чуньмэй стала раздевать Цюцзюй.
— Руки ей свяжи! — велела Цзиньлянь.
Градом посыпались удары. Цюцзюй закричала как резаная и сразу же разбудила едва успокоившегося Гуаньгэ.
Пинъэр послала Сючунь.
— Иди скажи, — говорила ей Пинъэр, — матушка, мол, умоляет простить Цюцзюй, а то Гуаньгэ проснулся. Испугает она его своим криком.
Матушка Пань, которая до того лежала в комнате на кане, заслышав, как ее дочь бьет Цюцзюй, быстро встала, подошла к ней и начала уговаривать. Но Цзиньлянь и слушать не хотела. Когда же к ней подошла и Сючунь, старая Пань вырвала у дочери плеть.
— Брось ее бить, дочка, слышишь? — говорила матушка Пань. Видишь, тебя и сестрица упрашивает. Ты ведь ребенка перепугаешь. Одно — осла бить, другое — ценное дерево губить.
Еще больше рассвирепела Цзиньлянь и, вся побагровев от злости, с такой силой оттолкнула старую мать, что та чуть-чуть не упала навзничь.
— У, старая карга! — заругалась Цзиньлянь. — Тебе говорю, уйди сейчас же! И не суйся, куда тебя не просят. Еще она меня будет уговаривать! Подумаешь, драгоценность! Ты с ними заодно, против меня!
— Чтоб тебе сгинуть на этом самом месте! — говорила старая Пань. — С кем я заодно, а? Я-то думала, ты меня хоть холодным рисом накормишь, а ты из дому гонишь.
— Убирайся, и чтоб твоего духу тут больше не было, старая хрычовка! — кричала Цзиньлянь. — Они меня в котле сварить норовят, а потом сожрать.
Старая Пань после таких слов дочери пошла в комнату и заголосила. Цзиньлянь же продолжала расправу над Цюцзюй. После двух или трех десятков плетей она всыпала с десяток палок, отчего спина у служанки покрылась кровоточащими шрамами, потом острыми ногтями принялась царапать и щипать ей лицо.
Пинъэр руками закрывала ребенку уши. По щекам у нее текли слезы, но она терпела молча, не решаясь больше увещевать Цзиньлянь.
После пирушки в доме напротив Симэнь пошел ночевать к Юйлоу, а на другой день отбыл к начальнику гарнизона Чжоу, который решил продлить торжество и пригласил его к себе.
Снадобье старухи Лю не помогло Гуаньгэ. Вдобавок, напуганный ночным шумом, он стал опять закатывать глазки. Перед самым уходом монахинь Сюэ и Ван в покои Юэнян вошла Пинъэр.
— Вот пара серебряных львов, — говорила она Юэнян. — Ими я закладывала одеяльце Гуаньгэ. Пусть мать наставница Сюэ употребит их на печатание «Сутры заклинаний-дхарани» Венценосного Будды, а в середине восьмой луны пожертвует оттиски Тайшаньскому монастырю.
Монахиня взяла у нее серебряных львов и хотела было идти, но тут в разговор вмешалась Юйлоу.
— Обождите немного, мать наставница, — сказала она и обернулась к Юэнян. — Надо бы за Бэнем Четвертым послать, сестрица. Пусть свешает серебро и сходит вместе с наставницей к печатникам. Разве мать наставница одна управится? А он бы обо всем договорился: о сроках выпуска, о количестве и цене одного канона. Тогда и мы бы знали, сколько серебра жертвовать.
— А ты права, — поддержала ее Юэнян и обернулась к Лайаню: — Ступай погляди, дома ли Бэнь Четвертый. Позови его сюда.
Лайань ушел. Вскоре появился Бэнь и поклонился хозяйкам. Серебряные львы потянули сорок один с половиной лян.
— С матерью наставницей Сюэ к печатникам пойдешь, — наказала Бэнь Дичуаню хозяйка. — Обо всем с ними переговори.
Цзиньлянь кликнула Юйлоу.
— Пойдем матушек наставниц проводим, а? — предложила она. — А потом к падчерице заглянем. Она ведь туфельки шьет.
Бэнь Дичуань с Лайанем и монахини направились к печатникам, а Цзиньлянь с Юйлоу, взявшись за руки, обогнули залу и очутились перед восточным флигелем. Под свисавшим карнизом кроила туфельки дочь Симэня. Рядом стояла корзинка с нитками. Цзиньлянь взяла из бледновато-зеленого шэньсийского шелка раскрой и стала его вертеть в руках.
— Только красным не вышивай, — советовала Юйлоу. — Синим больше подойдет. Сделай каблуки ярко-красные.
— У меня такие уже есть, — говорила падчерица. — Эти мне хочется с голубыми каблуками сделать, а носки красным отделать.
Цзиньлянь полюбовалась шелком, и они сели на крыльцо.
— А зятюшка дома? — спросила Юйлоу.
— Он навеселе пришел, — отвечала падчерица. — Лег отдохнуть.
— А какая все-таки транжира эта сестрица Ли! — начала Юйлоу, обращаясь к Цзиньлянь. — Ведь стоило мне только промолчать, она бы все серебро монашкам отдала. От них только священные книги и ждать! В богатом доме скроются, а ты, баба, попробуй их разыщи. Хорошо я Бэня велела позвать.
— А ты как думаешь! — говорила Цзиньлянь. — И я б на их месте не растерялась. И дуры будут монахини, если упустят случай поживиться за счет богатых сестер. Ведь им серебра отвалить — что из коровы шерстинку вырвать. Только если твоему ребенку жить не суждено, какие деньги ни жертвуй, хоть целые земли дари, не поможет. Хоть ты Северному Ковшу молитвы возноси, если у тебя денег много, смерть все равно не подкупишь. У нас одним пожар устраивать дозволено, а другим и лампы не смей зажечь. — Цзиньлянь обернулась в сторону падчерицы и продолжала. — Ты, дочка, свой человек. И при тебе скажу. Что ж, выходит, кто беден, тот не человек? Только ей, выходит, можно творить, что в голову взбредет, да? Чуть свет, а она уж мужу на горло наступает. Ей, видите ли, придворного медика зови. У себя там — ладно, вытворяй, что тебе хочется, — дело не наше. Меня возмущает, зачем она на людях притворяется. Мне, мол, и так не по себе, а тут еще батюшка приходит. Ему вроде ребенка проведать, а сам со мной ложится. Терпеть, говорит, этого не могу. Уж насилу-то, говорит, его упрошу к другой пойти. И кого она из себя
