падишаха ислама? Повели им убраться прочь, дабы мы спокойно могли отдать последний долг рабу Аллаха Джалалиддину Мухаммаду!..
— Ты прав, факих! — кивнул ему Перване.
И, повелев призвать к нему иудейских и христианских священнослужителей, приказал им увести прочь своих единоверцев.
— О повелитель милостивых! — ответствовал настоятель православного собора отец Стефаний. — Как солнце освещает своим светом весь мир, так Мевляна осветил светом истины все человечество. Солнце же принадлежит всем. Разве не сам он сказал: «От меня узнают о тайне семьдесят два народа. Я — флейта, что в каждой ноте таит по сотне звучаний!» Если бы мы и приказали верующим уйти, они бы нас все равно не послушались…
— Мевляна как хлеб, — подхватил глава иудейской общины раввин Хайаффа. — А хлеб нужен всем. Где видел ты, эмир, чтобы голодные сами бежали от хлеба?
Муиниддину Перване осталось только развести руками. Да и что мог он поделать? Никакая сила не могла в этой толпе отделить неверных от правоверных. Все они были равны для Джалалиддина.
Гроб подняли на плечи. Снова зазвучали стихи, молитвы, музыка, рыдания. И снова под напором толпы остановилась процессия. Опять пошли в ход сабли и дубинки. И опять упал на землю гроб Джалалиддина.
За двадцать минут проходил он при жизни путь, который предстояло ему теперь пройти на плечах людей. Четырежды ломался на этом пути гроб. Четырежды избивали людей стражники. И четырежды ремесленных дел мастера — верная опора поэта — чинили его последнее обиталище.
Лишь под вечер процессия, тронувшаяся в путь ранним утром, достигла мечети.
Гроб поставили на каменную скамью. Вперед вышел шейх Садриддин Коневи, вынул из рукава четки. Ему-де завещал поэт прочесть последнюю молитву над его телом.
— Пожалуйте, о падишах шейхов! — крикнул Садриддину глашатай. Тот двинулся было к гробу. Но лекарь Акмалиддин, закрывший поэту глаза, не выдержал:
— Замолчи, глашатай. Падишахом шейхов был только Мевляна!
Садриддин так и застыл с четками в руках. Кровь бросилась ему в голову, точно перед лицом всего города уличили его в двоедушии. Горло перехватила судорога, и он упал на землю.
Когда его унесли, кадий Сираджиддин прочел последнюю молитву.
— Как вы знали покойного?
— Хорошо! — ответил гром голосов.
— Добром ли помянем его?
— Добром!..
Окончился наконец и этот страшный день. Рядом с надгробиями Султана Улемов из Балха, золотых дел мастера Саляхаддина из Коньи вырос еще один маленький холмик свежей земли. Нищие получили по куску мяса жертвенных волов, Толпа медленно расходилась.
Последним в сторону города, озаренного багровым закатом, повернулся Хюсаметтин… Нет, не в земле, в сердце Хюсаметтина пребывал теперь его друг, его наставник Мевляна Джалалиддин. В сердцах всех этих людей, расходившихся по своим темным, сумеречным жилищам. Учитель сказал правду:
Почти семь столетий минуло с того дня. И вот мы стоим на холме Аляэддина в Конье. От крепостных стен, окружавших город, не осталось и следа. Ветер шелестит листвой деревьев. Лишь полуразвалившаяся башня напоминает о том, что здесь некогда стоял дворец могущественнейшего султана мусульманского мира.
Отсюда с холма хорошо видны минареты мечети в конце главной улицы города. Купол мечети зеленоватый. Не то цвета морской волны, не то зимнего конийского неба.
По этой улице шестьсот девяносто четыре года назад несли в последний путь Джалалиддина Руми. Зеленый купол — «Куббе-и-хазра» воздвигнут над его могилой два с половиной века спустя.
В мечети теперь музей. Здесь хранятся стеганый ватный халат поэта, три серые шерстяные тюбетеи — сикке, первые списки его стихов, рукописные книги современников. И кованый набалдашник от палки да расписная шапка ладьей — все, что осталось от брошенного в колодец Шемседдина Тебризи.
В просторном внутреннем дворике неустанно звенит вода. И неиссякающим потоком с утра до вечера идут люди. Крестьянки окрестных деревень, по глаза закутанные в черные платки. Туристы из Европы в черных очках, в мини— и макси-юбках, с фотоаппаратами на шее. Приезжие из Анкары и Стамбула. Путники из Афганистана и Индии. Ремесленники, чиновники, школьники.
При входе в музей снимают обувь. Звучит записанная на магнитофон негромкая старинная музыка — любимые поэтом ребаб и най. В витрине застыли в пляске фигурки ашиков в белых одеяниях. Кто-то рядом шепотом читает начертанные на белой картонке строки Джалалиддина:
— Будь тем, чем ты кажешься, или кажись тем, что ты есть.
Стены мечети разукрашены славными каллиграфами XVI века сплошной вязью арабских букв. Невиданный цветник стихов. Кто-то рядом снова читает:
Давно нет на свете султанов и визирей. Кто помнит их указы и повеления? Сколько людей знают по именам падишахов сельджукской державы и их временщиков?
Семьсот лет прошло. А люди все идут и идут к Джалалиддину. До шестнадцати тысяч в день. Зачем?
Мы выходим на улицу. Как в тот немыслимо далекий день, багровый закат пламенеет над Коньей. В небе медленно расплывается белая полоса, прочерченная реактивным самолетом. Семь столетий.
Но, думается, Джалалиддин Руми не удивился бы и первым шагам человека по Луне. Он был убежден, что, овладев силами своего разума и духа, человечество подчинит себе вселенную.
Его занимали не средства, а цель. Такой целью он считал Совершенного Человека.