— Ты знаешь, и я ведь думал над этим вопросом.
— Ну и как? — усмехнулся Харитонов.
— А никак. Запутался. — Малинин замолчал, крепко растер ладонью лицо. — Понимаешь, существует норма человеческой морали. Согласен?
— Согласен, — сказал Харитонов.
— Вот и давай этой нормы придерживаться. Вопрос первый. Я задаю, ты отвечай. Где должен умирать человек в мирной обстановке, так сказать, в невоенное время?
— В постели, — неуверенно сказал Харитонов.
— Совершенно верно, — подтвердил капитан, — в постели. А на войне?
— На поле брани.
— Верно. А мы их как куриц. Ночью.
— И тихо, чтобы шума не было, — поддакнул Харитонов.
Малинин закурил, старательно сдул с цигарки пепел и негромко произнес:
— Грязная, конечно, наша работа. Нет, вернее, тяжелая. Да, тяжелая. Кому-то, Николай, надо идти первым. На войне первыми идем мы, разведчики.
— Да это я, товарищ капитан, понимаю, — протянул Харитонов и поморщился так, словно его мучила язва желудка, — я про другое: внутри у меня что-то неладно.
Харитонов кивнул и посмотрел на Малинина тревожными, беспокойными глазами.
— Внутри — чепуха, — пояснил капитан, — внутри — это шайбы на свои места становятся.
— Шайбы, значит, — сказал Харитонов.
— Шайбы, — сказал капитан, — привыкнешь.
И Николай действительно стал привыкать. Он сказал себе: «Война — это работа. Тяжелая работа. И относиться к ней надо добросовестно. Это твой долг, Харитонов. Нечего изводить себя, когда все правильно и по существу». И раз и навсегда покончил с этим вопросом. И успокоился. Так успокаивается человек, когда узнает, что болезнь протекает нормально, никаких отклонений нет и после кризиса начнется выздоровление. Его перестали мучить кошмары. Не давили и не утюжили больше по ночам траки тяжелых немецких танков, не щерились в молчаливом крике искаженные от ненависти морды фашистских солдат, не падал он больше, прошитый тугой автоматной очередью, с головокружительных высот в холодные от мрака и бесконечности бездны, когда небо вдруг поворачивается на сорок пять, потом на девяносто градусов, затем быстрее, быстрее — и ты летишь в этом вращении земля — небо — земля в тартарары. Конечно, произошло это не сразу, постепенно, но все-таки произошло.
В сорок четвертом Харитонова снова ранило. На этот раз серьезно. Он попал в госпиталь, оттуда в другую часть и… как в воду канул. Кто-то пустил слушок, что он погиб, погиб храбро, в атаке, как и подобает разведчику, но этому не верили, и друзья продолжали писать, разыскивать, наводить справки. Уже после войны Малинин связался с родственниками Николая. Ответ был короток и сух: шоферит где-то на Памире. Написал туда. Ни ответа, ни привета. После этого оставили его в покое. Решили: не хочет — не надо. И вот в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом он объявился.
Звонок прозвенел глухо, с надрывом, точно кнопку его надавили тяжелой, уставшей в пути рукой.
Василий Федорович вздрогнул, открыл дверь и… обомлел. На пороге стоял Николай — по-прежнему стройный, подтянутый, в хорошем костюме, белой сорочке, резко подчеркивающей обветренную, сильно загоревшую кожу лица и шеи. Вид у него был оторопевший. Видно, как он ни готовился к этой встрече, а всего предусмотреть не мог. Все, что было связано с Малининым, вдруг всплыло на поверхность и понеслось, закрутилось, замельтешило перед глазами водоворотами и воронками.
— Ты? — спросил Малинин, все еще не веря и отступая к стене.
— Я, — сказал Николай.
После стакана вина Николай весь как-то обмяк, расслабился, и на сразу же постаревшем лице отчетливо проступили следы его суровой, по-холостяцки безалаберной жизни. Только тут по многим шрамам и отметинам, по огрубевшей, протравленной коже, по содранным ногтям и разбитым суставам Малинин понял, как, наверное, трудно иногда приходилось Харитонову.
— Ну, теперь рассказывай, все рассказывай, — проговорил он, когда Николай основательно закусил.
— А что рассказывать, Василий Федорович, все просто, как дважды два. Плен…
— Бежал?
— Два раза… Демобилизовался. Уехал на Памир шоферить, на Хорог машины гонял, дороги там невеселые, ну и до сих пор шоферю. Вот, в общем-то, и все.
Это было, конечно, не все. Многое, то, что обычно, как говорится, пишется между строк, Николай утаил Он не рассказал, что два пальца левой руки после ранения потеряли чувствительность и с мечтой о музыке пришлось расстаться. Навсегда.
Что он несколько раз бывал в Москве, справлялся о друзьях, но встретиться с ними не решался: как- то неудобно было смотреть им в глаза. Так неудобно гонщику, привыкшему все время быть первым и вдруг оказавшемуся позади. Снегирев — доцент, Малинин — генерал-майор, начальник училища, Кудимов и тот начальство, заведующий гаражом, а Белый — радист, летает где-то на Севере.
И как однажды, и одну из тех минут, когда человек, оглядываясь назад, бросает на весы свою жизнь, пытаясь, определить, что же больше: сделанное или упущенное, правильно ли использованы ресурсы, до конца ли, ведь возможности были, — он вдруг понял, что главные богатства остались нетронутыми, не разработанными и вряд ли уже удастся пустить их в оборот, теперь они, эти богатства, — бесценный, по, увы, уже мертвый груз, который не поднять и не довезти до последней, конечной остановки. Адресат их но получит. Но капелька сомнения, надежда, что это не так, еще жила в нем. Харитонов взял отпуск и на следующий день вылетел на Урал. Он должен был увидеть Малинина, своего крестного отца, должен был разрешить этот мучивший его вопрос. Так порезавшемуся во время бритья человеку хочется заглянуть в зеркало — убедиться, глубок ли порез. В конце вечера Николай вдруг неожиданно сказал:
— Василий Федорович, вы начальник летного училища…
Малинин смял сигарету и задумался. По осевшему голосу Николая, по внезапно выступившим на его лице ярким, словно чахоточным, пятнам он моментально угадал, что ради этого-то вопроса и пришел к нему Харитонов.
— Хочешь вернуться в десантники? — наконец спросил Малинин.
— Да! — выдохнул Николай. — Вы ж меня знаете, Василий Федорович… Больше двух тысяч прыжков, девяносто четыре ночных, а в разведку… Я же мальчишек такому научу…
— Вот этого я и боюсь, — мягко возразил Малинин. — Ты не забыл свою кличку?
— Нет. — Николай потупился.
— Самурай, — словно про себя повторил Малинин. — У народа глаз острый, он все замечает. Ты думаешь, зря тебя так прозвали? Нет, брат. После войны мне пришлось говорить о тебе с одним товарищем. Товарищ этот отозвался о тебе довольно лестно: мужчина, мол, настоящий, но человек… легкий.
Харитонов, побледнев, встал.
— Сядь! — остановил его Малинин. — Ты действительно легкий человек. — И с горечью признался: — А виноват в этом я. Просмотрел тебя, проморгал. Там, на фронте. Народ шел в бой, а ты — в драку, удаль свою показывал. Ты все брал наскоком, с треском, с бумом. Для тебя война — слава, медали, ты в солдатики играл! А к подвигу надо готовиться, ежечасно, каждодневно, всю жизнь! — Малинин хлопнул ладонью по столу так, что зазвенели стаканы. — Может, помнишь наш разговор в землянке? Ну, ты мне еще жаловался, что у тебя внутри что-то не в порядке?
— Помню.
— Я тебе тогда сказал: тяжелая у нас работа. Но кому-то надо идти первым. На войне первыми идем мы, десантники. Идем за правое дело, а потому должны всегда, везде, при любых обстоятельствах оставаться людьми. А теперь скажи мне, только честно и откровенно, как на духу, могу я тебе доверить своих мальчишек — будущих офицеров, нашу смену?
— Можете, — сказал Харитонов, и проговорил это так спокойно и уверенно, что Малинин удивленно вскинул бровь.
— Шайбы, что ли, у тебя на свои места встали?