был им ближе него. Его перо извергало огонь во имя революции — не сможет ли он высечь несколько искр ради тех, кто за нее воевал?
— Сейчас осуществляется то, что мы себе ставили целью, — сказал им устало Пейн. — Сейчас то время, когда нам надо подождать. Любые требования, подкрепленные силой, были бы равноценны угрозе мятежа.
Ошеломленные солдаты смотрели на него во все глаза. Пейн обратился к Роберту Моррису — министру финансов.
— Конечно, их требованья справедливы, — отметил он.
Этого никто не мог отрицать. Вопрос в том, подходящее ли теперь время. Или все-таки Моррис найдет возможным что-то сделать?
— Что-то — естественно, — сказал Моррис. Такими далекими казались дни, когда они враждовали. — Люди, как-никак, имеют заслуги, им непременно заплатят, — успокоил Пейна Моррис. — Вы правильно сделали, что отговорили их от попытки оказать давление на власти. Раз мы считаем, что война выиграна, значит, следует действовать определенным порядком, в соответствии с законом… — Помолчав, он прибавил задумчиво: — Вы бы могли, Пейн, употребить ваши весьма недюжинные литературные способности с пользой для нас. Правительству можно бы дать понять…
— Я не за тем сюда пришел.
— Да, разумеется, это я просто к слову, мы еще успеем вернуться к этому вопросу. — Моррис опять помолчал. — Нам нет причины быть врагами.
Пейн кивнул и вышел; действительно, никакой причины. Революция, контрреволюция — все это осталось позади. Людей занимали более насущные заботы.
Кое-что написал; получил жалованье от правительства, которому больше был не нужен; новое платье; статья для европейского читателя, трактующая о революции, — вымученная, вялая статья; новый «Кризис» со следами былого огня; почему до сих пор не легализован мирный договор?
Несколько недель у Керкбрайда. Заходили старые солдаты, вспоминали путь, пройденный тысячу лет назад от Хакенсака до Делавэра, — но разговор то и дело сворачивал на другое. Светлым, огромным рисовалось Америке будущее.
Но только он тут был при чем?
Он изо всех сил старался пробудить в себе интерес к будущему Америки, к трофеям и славе, к хвастливым воспоминаньям, к предположениям и домыслам, к наступающему подъему, к гордому сознанию, что он — свободный гражданин великой республики…
Где нет свободы, там моя отчизна сказал он когда-то.
Пришел долгожданный мир; Америка охорашивалась, самодовольно распуская хвост, независимая, свободная. Фейерверки и флаги, речи, банкеты — нескончаемое упоенье торжеством.
Усталый англичанин, в прошлом корсетник, писал среди прочего:
«Минули времена испытаний — и величайшая, самая полная из всех революций, какие знал мир, победоносно и счастливо завершилась».
Он мог бы подписаться: Том Пейн, революционер не у дел.
Часть вторая. Европа
XI. Дайте мне семь лет
Блейк, художник и поэт, говорил ему, Тому Пейну:
— Они намерены кого-нибудь повесить, и этим кем-то вполне можете оказаться вы. Скажу больше — им нужно, чтобы это были вы. Они с самого 1776 года спят и видят, как бы набросить петлю вам на шею. Нельзя до бесконечности дразнить льва в его логове, и Англия — это вам не Америка…
— Да уж, Англия — не Америка, — согласился Пейн. Он и сам теперь это знал.
— Так, значит, убирайтесь подобру-поздорову из Лондона. Убирайтесь из Англии. Мертвый вы уж никому не пригодитесь.
— Бежать, — пробормотал Пейн, и Блейк невесело усмехнулся.
— Мне-то совсем не до смеха, — сказал Пейн.
Все рухнуло, точно карточный домик; шел тысяча семьсот девяносто второй год и он, Томас Пейн, эсквайр, революционер не у дел, поспешно укладывал обшарпанный чемодан, готовясь к бегству из Лондона, от виселицы, — туда ему пока было рано. Ему едва исполнилось пятьдесят пять. Он говорил, дайте мне семь лет, и я напишу «Здравый смысл» для каждой нации в Европе. И начал с Англии. Написал книгу, которую назвал «Права человека» — только читатель оказался не тот, не те упрямые злые фермеры, которые когда-то схватились за оружие под Конкордом и Лексингтоном. Да и ему, как-никак, пятьдесят пять, и он устал и спасается бегством.
Примерно за час до рассвета, еще затемно, к нему застучали в дверь; Фрост и Одиберт желали знать, какого черта он мешкает.
Теперь осталось все пошвырять как попало в чемодан: «Права человека», нижнюю сорочку, неоконченную рукопись.
— Иду…
— Почтовая карета на Дувр ждать не станет — и палач тоже!
— Я же сказал, иду!
Значит — кончено; Англия вновь откатывалась к тому же, чем была до сих пор. Вспыхнуло на короткий миг ярким пламенем — и погасло; бесславно развеялись планы, тайно выношенные в тесном кругу в погребках и трактирах. Сорок два мушкета, что сложены в подвале у Тадиеса Хаттера так и будут валяться там, покуда их не съест дотла ржавчина. Бочонок с порохом спустили в Темзу, а корабельщики и рудокопы, ткачи и лавочники будут лишь переглядываться изредка с виноватым, пристыженным видом, как люди, которые на минутку размечтались о невозможном и осмелились поверить в свою мечту.
— Я иду, — повторил Пейн.
В почтовой карете, трясясь по ухабистой дороге на Дувр, Фрост подтолкнул его локтем и прошептал:
— Видите, вон впереди Ленард Джейн.
Джейн; королевский соглядатай, один из многих востроглазых господ, которые шастали там и сям, прислушиваясь, приглядываясь; тайной полиции в те времена еще не существовало.
— Вы, по-моему, говорили, что никто не будет знать, — с обидой пожаловался Пейн.
— Стало быть, знают — ничего не поделаешь…
В бледном свечении зари, потом — под яркими лучами алого утреннего солнца надо было сидеть и пытаться представить себе, каково будет умирать, повиснув с петлей на шее, а перед тем, когда повезут на виселицу, — слышать, как каждый встречный мальчишка-оборванец будет орать тебе вслед гнусный стишок: