которых Никейскому собору была так же неколебима, как и его собственная.
Будучи исповеданием единой и непреложной христианской веры, никейский символ все-таки позволил себе некоторые неологизмы, и в этом отношении особенно примечательно слово 'омоусиос' [228]. По многим причинам (включая его еретическое происхождение) этот термин, казалось, опровергал ту мысль, что православие всегда неизменно, и, отвечая на это, Максим подчеркивал, что наряду с 'тремя ипостасями' он был принят 'некоторыми недавними отцами'. Однако благодаря им утверждалось 'вселенское божественное просветленное ведение и православие' божественной природы, которая, однако, троична и каждая ипостась которой обладает неповторимо самобытными качествами — отцовством, сыновством и освящающей силой Святого Духа [229]. Термин 'омоусиос' был не чем иным, как средством изложения того, что предполагалось в таких, например, метафорах, как 'источник жизни' (в отношении к Отцу) [230], показывающих, что божественная монада предстает как Троица [231]. Содержание термина всегда было предметом веры и наставления, однако теперь настало время его исповедать. Подобно тому как Никейский Собор мыслился лишь как явное изложение того, что предполагалось в исповедании неизменной веры, последующие соборы также сохраняли преемство как с ним самим, так и с православием. 'Все отцы, избранные Богом после Никейского Собора, и каждый православный собор и святые мужи не вводили иного вероопределения присовокуплением своих слов… но торжественно подтверждали единое непреложное определение как первое и единственное, узаконенное тремя стами восемнадцатью отцами'. Они лишь 'истолковали его и изложили его смысл в связи с теми, кто толковал превратно и искажал его догматы' [232]. Когда спор о двух волях во Христе начал угрожать единству православных, благодаря этой экзегезе и выявленному значению вероопределения единую веру никейцев можно было соотнести с новыми вопросами. 'Будем же беречь великое и первозначное лекарство нашего спасения, — призывает Максим, — прекрасное наследие веры, душою и устами твердо исповедуя то, чему учили нас отцы' [233]. Затем следует пространный пересказ никейского символа, сообразованного с христологическими спорами того времени. Когда же разговор зашел не о волях, а об изображениях Христа, уже Никифор, прибегнув к такому же пересказу, не только подтверждает свою преданность неизменной вере, изложенной тремястами восемнадцатью отцами Никейского Собора, но и определяет православную позицию по отношению к иконоборцам [234] .
'После него <Никейского Собора> — не по славе или благодати, но только по времени — свершился второй собор, созванный в императорском граде' Константинополе в 381 году. Причиной его созыва послужили различные ереси, включая лжеучения Македония и Аполлинария [235]: первый не признавал в Святом Духе полноту божества (вопрос, который 'еще не возник' в Никее и потому требовал дальнейших разъяснений) [236], тогда как второй, развивая свое воззрение на ипостасное единство во Христе и по-своему истолковывая формулу 'Слово и плоть' (в соотнесении с воплощением), по-видимому, отрицал в Христе наличие человеческой души [237]. Противостоя всем этим течениям, собор подтвердил никейское учение о Троице, более подробно разъяснив, какое место в ней занимает Святой Дух, каково соотношение между Первым и Третьим Лицами, а также осудив 'аполлинариан' и 'тех, кто враждебен Духу'. Несмотря на то что речь шла о Святом Духе и Троице, не были обойдены и христологические вопросы, поднятые Аполлинарием. Они вновь заявили о себе на 'третьем соборе — третьим лишь по времени — который стал первым, по воле Божией проводившим свои собрания в Эфесе' в 431 году. Если в Константинополе были осуждены 'те, кто враждебен Духу', то в Эфесе был анафематствован 'человекопочитатель Несторий со всем его нечестием, враждебным Христу' [238]. Стало обыкновением упоминать несториан и аполлинариан как две крайности, отвергнутые православием [239]. Софроний обращает на это внимание, чтобы провести различие между Эфесским Собором 431 года и так называемым 'разбойничим' собором, состоявшимся в Эфесе в 449 году, который, однако, не был созван 'по воле Божией' и на котором учение о Христе было изложено в противоречии с истиной неизменной православной веры.
Окончательное изложение этого учения стало заслугой 'собрания, исполненного мудрости Божией и вобравшего шестьсот тридцать славных отцов и светильников веры, собрание по произволению Божию, достигшее своего божественного соглашения в Халкидоне' в 451 году [240]. Здесь было определено, что Иисус Христос, Богочеловек, предстал 'в двух естествах' нераздельно и неслиянно. В никейском вероопределении такой терминологии еще не было. Было ли это чем-то новым? Ни в коей мере, ибо в Никее этот спор еще не возник и, следовательно, уточнения терминов не требовалось [241]; тем не менее вера никейцев было верою тех, кто собрался в Халкидоне. В силу споров, которые в 7-м веке разгорелись вокруг христологической проблемы, а также ввиду того, что к христологии обращались как к мерилу решения тех проблем, которые были связаны с иконоборством, Халкидонский Собор по значимости стал равен Никейскому как второй водораздел в становлении православного вероучения. 'Всемогущий и всесвятой Лев, экзарх великой Римской церкви' одержал в Халкидоне победу [242] благодаря своим формулам, на основании которых и с присовокуплением некоторых добавлений участники собора смогли обрести единомыслие. Когда Евтихий и Диоскор изложили свою христологию, 'церковь, не приняв ни сих двоих, ни противоборствовавших им, по обыкновению отослала их ко святому собору' в Халкидоне [243]. Здесь 'истинное исповедание Христа' было принято как 'определение божественного собора святых отцов в Халкидоне' [244] , и, когда присутствие икон в церкви стали оправдывать христологическими доводами, противников иконопочитания можно было обвинить в том, что они стремятся упразднить догматические решения Халкидона, который столь ясно и точно выразил тайну божественного домостроительства во Христе [245]. Когда в 7-м веке столпам восточного христианства — и особенно самому Максиму Исповеднику — пришлось пережить некоторые огорчения, исповедание преданности Халкидонскому Собору оказалось недостаточным, чтобы помешать ожесточенному спору о природе Христа, однако надо сказать, что все проблемы, которые были с этим связаны, а также условия их разрешения обсуждались в контексте, намеченном этим собором.
Эти четыре собора занимают особое место в структуре вероучительного авторитета, соответствуя четырем Евангелиям [246] (параллель, использованная папой Григорием 1-м) [247]. Даже после того как последующие соборы Восток и Запад тоже признал вселенскими и авторитетными, над Никеей, Константинополем, Эфесом и Халкидоном продолжал витать особый ореол. Посему и Софроний в своем труде, относящемся приблизительно к 633 году, особо выделив первые четыре собора, продолжал: 'Сверх и помимо сих четырех великих и вселенских, преблагочестивых и пресвятых собраний святых и благословенных отцов, я приемлю в добавление к ним другой святой и вселенский собор, пятый, совершившийся в царском граде в то время, когда Юстиниан правил Римской империей' (553-й год). Его итогом стало 'подтверждение славного Халкидонского Собора' [248], а также осуждение 'сего безумного Оригена' и 'трех глав' [249], на которых ссылались несториане. Быть может, потому, что все это было столь недавно, или же потому, что в некоторых вопросах Максим был близок тем, кто претерпел осуждение, в его творениях этот собор и разгоревшиеся на нем споры занимают весьма заметное место. Было очевидно, что он мог осудить взгляды Феодора Мопсуэстского относительно правильного толкования Песни Песней [250], однако равным образом ему надо было осудить и оригенизм. Поэтому он отверг идею предсуществования разумных существ [251], а вместе с тем и идею премирного падения, которая не находит поддержки ни в Писаниях, ни у отцов [252]. Не признавая теорию Оригена о предсуществовании души, а также отвергая воззрения, допускавшие предсуществование тела, отцы следовали царским путем — via media [253] — уча, что душа и тело начинают существовать одновременно [254]. О том, 'чему учат и во что верят оригенисты' [255], Максим говорит в настоящем времени. Век спустя Феодор счел возможным сказать: 'Что до пятого собора, то нет ни единого, кто