После чего его уволили в запас, взяв у него на всякий случай пункцию спинного мозга, и теперь у него при ходьбе не только память, но и ноги отстёгиваются, и голос у него стал такой певучий-певучий, истинное кантабиле получается при разговоре, слово кабальеро, никак не остановить.
Просто — член на планширь!
Я считаю, что именно так эту ситуацию и можно прокомментировать: член на планширь!
Так командовал нам капитан первого ранга Сыромятин, когда мы — молодые, в пушке, с зеленью на ушах, первокурсники — проходили шлюпочную практику.
— Всем член на планширь с правого борта! — командовал он нам, когда мы, сидя в шлюпке в десяти метрах от берега, отвечали ему устройство шестивесельного яла и тут кто-то не выдержал его громового голоса и писать попросился.
И все вытащили тогда свои члены и положили их с правого борта. И вдруг он истошным голосом, сжимая кулаки и наклоняясь от усердия, как заорёт:
— Всем с-сссать!!! — и все сейчас же ссут сидя, и ты, ссущий так же, как и все, неторопливо замечаешь, что у кого-то член с родинкой, у кого-то — в пятнышках и в таких трогательных мелких пупырышках, а раньше ты этого не замечал; а в пятнадцати метрах — пляж с людьми. А если кто замешкался с ответом или устройства шлюпки не помнит, то он ему: «Пешком из шлюпки марш!» — и он в одежде в воду — бух! — и бредёт к берегу.
Говорят, этого бешеного капитана первого ранга представили когда-то к «герою Советского Союза» и к званию «адмирал», но когда он прикатил в то место, где у нас всё это вручают, то вошёл в помещение вразвалочку, а ему сказали: «Выйдите и войдите за наградами как подобает». И тогда он повернулся и врубил такой строевой шаг, что люстра жалобно затренькала, а, выходя, он ещё дверью шлёпнул так, что все ковры побелкой запорошил, и больше ни за наградой, ни за званием не явился, а отправился в ближайшую пивную горло промочить, там его в конце дня и обнаружили, и получил он тогда назначение не в «герои» и не в «адмиралы», а к нам в училище, на шлюпочную практику.
Вот в присутствии каких людей, положив свой член на планширь, в окружении друзей, пузырясь от страха через жопу, я ссал с правого борта.
А вокруг — солнце, тишина и безмятежное море, совершенно не подозревающее о растущей мощи нашего родного военно-морского флота и его великом грядущем, в котором я лично совершенно убежден неоднократно, и даже очень.
А мне ещё говорят, что я не люблю флот.
Дорогие мои сифилитики, импотенты ума, прямолинейно пустоголовые! Флот — это я. Я на нём полжизни прожил. И как же я могу не любить самого себя?!
Да я себя обожаю, идиоты. И с этого момента присваиваю себе титул — «Дивный»!
Да-а-а…
А флот так и стоит перед глазами…
— Пиз-зззда с ушами! Просто пиз-зззда! — говорит командир на пирсе в окружении офицеров, и это — исчерпывающая характеристика его подчиненного.
А вот и стихи:
Их читает Мишка Таташкин по кличке Крокодил. Он сочиняет их на ходу, и поскольку мы ходим много, то этих нескладушек у него — полным-полно. Например, идёт он рядом со мной и бредит: «Сосу сосал сосид сосил»,— это он рифму подбирает; или: «Пись-ка уютно-уютно лежало, дерево рядом тихонько дрожало»,— и читает он их нам на построении на ухо, когда стоит во второй шеренге. Когда надоест — поворачиваешься к нему и говоришь:
— Мишка! Едрёмьть! Ты знаешь слово «эдикт»?
— Знаю. Это по-римски «выражение».
— Это по-русски — «э-ди-к-ты»!
А рядом уже обсуждается старпом:
— Наш старпом всегда так противно визжит.
— И воняет.
— И в желаниях своих, я вам должен доложить, он мелок, как писька попугая.
— Из ужасов половой жизни хотите? Ночью снится мне что-то невыносимо белое. А я же любопытный. Пододвигаюсь поближе, тянусь, окликаю, а это рука, безжизненно торчащая из белоснежной жопы. И только я придвинулся к ней, ещё ничего до конца не осознавший, а она меня — хвать! — и стала обнимать. Чуть ежа не родил!
А вот ещё:
— С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский веер.
— Зачем?
— Трихомонады отгонять!
— Эх! Наковырять бы козявок!
— И засунуть бы их заму в рот!
— После чего в воздухе разольётся мягкий запах мяты и детской опрелости.
— Из-за вас я совершенно не слышу старпома.
— А на хрена он…
— Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и приспособлю их под его чарующие звуки.
— А я при разговоре с командиром чувствую всё время, как спина прогибается и зад отклячивается, а в глазах — любовь-любовь и желание совершить то, совершить это, доложить об этом, об том…
— Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За мной два часа майор с лопатой гонялся.
— Догнал?
— Куда ему, пьяненькому!
Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть моё эфирное тело на прощанье отправится на пирс и послушает, о чём говорят офицеры во второй шеренге.
А пирс выкрашен суриком, красный и с утра в росе, и солнце только что встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется. А глаза закроешь — и сейчас же увидишь траву. Зелёную.
А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб рассмотреть.
Вот мягкий тысячелистник, вот — скромница ромашка, а вот ещё что-то, названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея. Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для него слишком грубы и бесцеремонны.
А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки.
А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели.
А пауки очень пугаются, если их взять на руку,— тут же хотят улизнуть, а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить её можно только по брюшку, которое раздувается и опадает — вдох- выдох.
А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо. Навалится. Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: «Лежи не