секретаря. Он — писавший загадочную прозу и найденный в квартире мёртвым, скорее всего убитым — много лет назад. От него осталось только название романа — «Крылатый львун».

Это было прикосновение смерти.

Умиралово.

А Сивов был редкой породы человеком. Он был профессиональным хорошим человеком, к тому же отцом-одиночкой. Сын его тоже спускался вниз, слушал. Потом его уводила сестра Сивова.

Мне нравился у него один рассказ, где была далёкая война, японцы, рыбная лавка и русский прапорщик, которого убивают уже после сдачи Порт-Артура. Сивов был мирным человеком, оттого его война была очень красивой, но всё же и очень страшной.

Разговаривали, конечно, и о конце века.

— Самое интересное, — сказал я Сивову, — что fin de siecle — что-то типа Нового года. Такое тридцать первое декабря. Все ожидают нового, ждут чуда с боем часов и обижены, когда новое не приходит. Приходит лишь похмелье.

Сивов между тем разливал.

Между тем мы говорили о том, что мировая культура развивается пятидесятилетиями — от 1870 года, времени выставки импрессионистов, и что интереснее, закона о всеобщей грамотности в Англии, и дальше пятидесятилетними периодами — от модернизма к постмодернизму.

— И вот, — говорил я, — теперь нужно подождать ещё двадцать лет, руководствуясь хлебниковской манией чисел.

Тогда мы многого не знали, но предсказание отчасти сбылось.

Сивов, выпивая, вспоминал то, как он учился в Литературном техникуме:

— Профессор Ковский был неправ, когда спорил со мной на семинаре. Он говорил, что ни один из писателей — даже самый отъявленный алкоголик, не писал в подпитии. Неправда. Я думаю, что в их пьяные головы приходили тогда великие идеи, и лишь процесс их отображения требовал трезвости. Самые плодотворные идеи — безумны.

Но Сивов уходил, потому что была пора решать сыну-школьнику задачки.

А время тянулось.

Оно тянулось в разговорах — казённое и оплаченное.

Рядом с Домом стояли древние палаты. В них жил институт с культурным названием. Однажды моя знакомая пригласила меня на какой-то вечер, и, войдя, я увидел только знакомые лица.

— Мы тебе не дозвонились, прости. Но ты, глядим, даже с девушкой пришёл.

В отсутствие хорошего человека Рустама заседаниями клуба, куда я попал, заправлял человек интересный. Интересного человека звали Костюков. Костюков был всклокочен, борода выдавалась вперёд. Он ведал делами журнала «Постскриптум».

Костюков был логиком, окончил механико-математический факультет, но отчего-то относился ко всему, что имеет прорезь для дискеты, с ненавистью. Считал это бесовщиной.

Временами я восхищался его построениями, фразами, но отчего-то за этим чувствовалась чеканная поступь неглавного инквизитора, но протестантского толка.

Как только он открывал рот, из воздуха сгущалась некая интрига.

Культурный институт снабжался электричеством через стоявшую рядом церковь. При словах «массовая культура» электричество гасло. Однажды, когда пришёл Кирилл Разлогов, нас собралось за столом тринадцать, и мы говорили, разглядывая друг друга в пламени единственной свечи.

В клубе клубились — приходили какие-то очень странные люди. Мальчики и девочки, не то школьники, не то студенты, пяток женщин, изнасиловавших Мурицына, впрочем, я не мог поручиться за остальных, приходил печальный интеллигентный переводчик Георга Тракля, появлялся поэт, выражавшийся так витиевато, что я переставал понимать его на второй фразе. Заходил мой давнишний приятель Коля Малинин, и тут же удалялся под руку с Алленовым — говорить о Врубеле.

Малинин был очень своеобразный человек. Он, собственно, был везде. Я его видел в телевизоре — там он присутствовал на всех выставках — от художественных до собачьих. Какие-то школьницы вились вокруг Малинина, но это происходило в ином светском обществе. Кажется, он соблазнил даже дочь своего главного редактора.

С Малининым и его друзьями было хорошо говорить. Они были разные, но клубились вместе. Звали их «малининцы». С перемещениями Малинина по квартирам перемещались и малининцы.

Я возвращался в свой закуток, обпившись клубного чая и зажав подмышкой купленный по дороге батон.

Сменщик собирал своё дровяное хозяйство.

— Я знаю, к резьбе по дереву ты относишься уважительно, — говорил он. — Поэтому я тебе покажу…

И перед тем как упаковать мешок, он показывал мне липового рыцаря. Рыцарь исчезал, оставив в воздухе тонкий дух скипидарной мастики.

В дверях с ним сталкивался мой приятель-вертолётчик. Вертолётчик прилетел из Екатеринбурга, который мы так и не отвыкли называть Свердловском. Он рассказывал мне уральские новости, те города, в которых мы с ним садились и взлетали, звучали под косым потолком сторожки — Сысерть, Кунгур, Саранск.

Вертолётчик переквалифицировался в сыщики.

Рассказывал между тем странное.

В Свердловске украли бюст Мурицына. Дело было тёмное, бюст Мурицына приняли за какой-то другой, кажется, за бюст Наполеона — из-за гипсовой треуголки.

Фантастичность этой истории развеялась, когда он показал мне вырезки из газет.

В связи с этим мы вспомнили одного нашего уральского знакомого, у которого на столе стояла великолепная инкрустированная ваза с надписью золотом: «Корреспонденту Академии наук».

Как я уже говорил, сменщики мои приходили в мундирах.

Охранник лошадей в чёрном, военизированном, а резчик по дереву иногда появлялся в парадной форме военного музыканта, увешанной бляхами и значками.

Мундиры напоминали о войне. Всё напоминало о войне, хотя очередная война кончилась. Но всегда ясно, что война не кончается.

Приехал ко мне из далёкой страны друг. Страна была действительно далека, но я тоже там был когда-то. Войны там не было почти двести лет. В тот год мне было хорошо. Струился мимо меня день, наполняя солнцем узкую улицу. Смерть гуляла далеко. Здесь же были тишина и спокойствие. Плелись вокруг меня неизвестные языки — разноцветные люди сновали мимо нас.

Сидели мы с другом за пластмассовым столиком рядом с набережной, где каменный юноша бьёт каменного орла по его орлиной морде. Под этим памятником написано просто: «Ганимед».

А звали моего собеседника — Михаил Шишкин.

— Ты делаешь то, чего я старательно хочу избежать, — говорил мой друг. — Ты хочешь рассказать время. Говоря об изображении истории в литературе, я могу привести две причины наших литературных трудностей, одна из которых уже отпала — это цензурные соображения. Вторая причина, которая, как мне кажется, актуальна будет всегда, — это сам текст. Ты должен придумать какую-то вселенную, и вот вспоминаешь о другой, уже готовой, и помещаешь героев туда. То же самое и я хочу сделать сейчас, но кому-то нужно придумать гипотетическую Россию, чтобы с её помощью лучше посмотреть на Россию сегодняшнюю.

А мне история нужна не для того, чтобы войти в Россию, а для того, чтобы избавиться от неё. Я хочу написать роман, в котором от начала до конца, от жизни до смерти герои будут переживать человеческие проблемы, а не те, которые ставит перед ними политика.

Вот я написал роман, где герой всю жизнь свою борется с Россией, с теми переплётами, в которые он попадает, потому что живёт здесь. И вот хочется написать о людях, которые мучаются по другим причинам, не по тем, что мучают людей сейчас в этой стране. Для этого мне нужно поместить их не в России, но одновременно и в России, ведь герои русские, говорят на русском языке, поэтому я придумываю ту страну, в

Вы читаете Свидетель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату