Люди, взятые вместе с князем в полон, упорно молчали.
Никакие увещевания, никакие самые сладкие посулы на них не действовали, и чувствовалось, что молчание это идет не столько от великой преданности своему князю, хотя и это тоже имело место, сколько от простого незнания.
Кое-что ведомо было Епифану, повсюду сопровождавшему Константина. Не раз был он и близ доменной печи, в том числе и наблюдая отливку, да и на испытании гранат стременной тоже присутствовал.
Однако уже в самом первом разговоре с Глебом, почуяв, откуда дует ветер и что на самом деле нужно этому хитрому, невысокому, со змеиными глазками князю, Епифан, не желая выдавать княжеских тайн, начал придуриваться.
Услышав же о немалой награде, которая была обещана за раскрытие этой тайны, он изобразил столь огромное желание ее заработать, что в порыве усердия даже предложил себя князю на роль добровольного доносчика и выдвинул пожелание все самолично выведать у Константина.
Сам Глеб от этой идеи отказался лишь из-за чрезмерно бесхитростной рожи стременного, придя к выводу, что на ней все желания будто прописаны углем на доске, следовательно, любая попытка Епифана будет обречена на неудачу.
В запасе у Глеба было еще семейство Константина: жена Фекла и сын Святослав[47].
Нет-нет, самый закоренелый злодей на Руси начала тринадцатого века был весьма простодушен. Ему и в голову не пришло бы устроить, скажем, пытку десятилетнему мальчишке на глазах у отца, который, чтобы ее прекратить, не задумываясь, выложит свои знания, вывернется наизнанку и расскажет не только все, что ему известно, но даже и то, что неизвестно.
Так что Константин, как человек, успевший сполна насладиться всеми плодами неутомимого прогресса, дошедшего и до отсталой России, а потому опасавшийся больше всего именно этого, то бишь пытки сына, мог быть совершенно спокоен.
Вот убить — это да.
Такое уже практиковалось, благодаря тесному общению с христианской Византией, где подобные случаи были сплошь и рядом, и даже духовенство не считало за великий грех, когда император выкалывал глаза сопернику, напротив, утверждая, что это не изуверство, но гуманизм — ведь мог и убить.
Да и само оно не брезговало ни пытками, ни убийствами.
Но эти зверства среди славян еще не прижились, и время их пока не пришло. Дикая языческая Русь упрямо сопротивлялась современным новшествам и образцам истинно христианского человеколюбия.
Правда, к Глебу это не относилось. Он уже на второй день после резни под Исадами спешно отправил гонцов по всем городам, где проживали его родные и двоюродные братья, ныне покойные, с тайным приказом умертвить всех детишек мужеского полу, включая даже младенцев.
— Если же будут спрашивать, чьи вы, — инструктировал он их перед отъездом, — отвечать без утайки, что посланы князем… Константином Володимеровичем. — И улыбался, довольный, что теперь ему есть на кого все свалить.
Святослав тоже был не жилец. Но это потом. Пока же Глеб рассчитывал, что слезы и мольбы жены и сына тронут сердце Константина и он не выдержит, растает и выложит все тайны как на духу.
Метод давления на Феклу был весьма прост.
Рязанский князь заявил ей, что если ее супруг не облегчит свое сердце перед братом, то ее после его неминуемой смерти, как вдову, немедля отвезут в один из монастырей, и смачно обрисовал все прелести жизни в сырой мрачной келье.
Если же все получится, то тогда Глеб выделит ей в кормление град Ожск с пятью-шестью селищами и никуда отправлять не станет.
Фекле, пусть слегка и отвыкшей от привольных степных просторов, дымных костров и кочевой жизни, сразу сделалось дурно после красноречивого рассказа князя о сыром затхлом помещении, выходить из которого дозволялось ненадолго, да и то лишь для того, чтобы проследовать в церковь на молитву.
Словом, она незамедлительно согласилась, однако ничего добиться ей так и не удалось.
Впрочем, Глеб основную ставку сделал не на нее, а на малолетнего княжича. Дабы узник «поплыл», окончательно расслабился, пустил слезу, он пошел даже на то, что распорядился оставить отца и сына одних.
Выполняя княжеское приказание, Парамон, зашедший в узилище вместе с мальчиком, лишь укрепил пару горящих факелов в железных скобах, вделанных в стену, и тут же удалился за дверь.
Святослав, увидев своего отца, сидящего на земляном полу, да еще прикованного за ногу к стене тяжелой ржавой цепью, посуровел, но, вместо того чтобы удариться в слезы, только сжал свои маленькие кулачки.
Подойдя к отцу, как равный к равному, он порывисто обнял его, спрятав головенку на правом плече Константина так, чтобы не было видно глаз.
Рыдания отчаянно рвались наружу, но мальчик крепился что было сил, твердя себе самому, что он, чай, не маленький, поди, одиннадцатый год уж идет, а потому должен сознавать, что батюшке и без того здесь несладко.
Правда, удавалось ему это с превеликим трудом. Был миг, когда Святослав почувствовал, что еще чуть-чуть, и он не выдержит. И тогда он с силой, почти до крови укусил себя за руку, чтобы сдержать слезы, пока отец ничего не видит.
Лишь после этого мальчишка разжал свои объятия и совсем по-взрослому, глаза в глаза, спросил:
— Кто ж так тебя? Он?
Кого подразумевал Святослав, Константин понял тут же и только утвердительно кивнул в ответ, но, заметив побелевшие костяшки пальцев на стиснутых кулачках, посиневшее запястье левой руки с отпечатками зубов, сразу сообразил, как лучше всего себя вести, а главное, что именно нужно сказать, и строго приказал:
— Ты его не трогай. Он мой. Я сам с ним поквитаюсь.
— Как же ты поквитаешься, коли на чепь, яко собака, посажен? — сквозь зубы спросил мальчик, челюсти которого будто судорогой сводило от навалившейся глухой, безудержной злобы.
Взгляд его был по-прежнему суров, а глаза, обычно синие, теперь потемнели до черноты.
— А вот когда сниму ее, выйду отсюда, тогда и сочтемся… на суде божьем.
— Почто ж прямо ноне не снимешь? — шмыгнул носом Святослав.
— А время не пришло еще. Мое время, — как можно беззаботнее отозвался Константин. — Ты лучше сделай пока вот что.
— Что?! — встрепенулся мальчуган.
Не было такого поручения, коего он, как ему казалось, не смог бы выполнить ради спасения дорогого отца, которого он с самого раннего детства любил той нерассуждающей любовью, что присуща всем сыновьям.
Став чуть постарше, Святослав находил все новые и новые причины для своей любви — и меду хмельного отец его на веселом пиру может выпить поболе всех прочих, и с ног любого из своей дружины легко сбивает, и на коне сидит как влитой.
А в последнее время у княжича возникла уйма новых причин для обожания и восхищения — и дивных историй про седую старину князь-батюшка ему поведал столько, что пересказов хватит на целый год, и во дворе то и дело рассказывают, как разумно в том или ином случае поступил их князь, а то мальчишки и вовсе затеют играть в княжий суд.
Разумеется, роль Константина Премудрого всегда оставлялась для Святослава, а если он почему-либо не выходил во двор терема, то тогда из великого уважения к князю, толика которого сваливалась и на княжича, в игру эту и вовсе не играли.
Ныне мальчишка за батюшку отдал бы, если б возникла такая надобность, всю свою кровь до самой распоследней капельки, и не только не пожалел бы в тот миг о теряемой жизни, но и был бы безмерно счастлив.
— Все исполню, что ни скажешь! — отчеканил он, с любовью и надеждой глядя на усталое и