Первым, что он почувствовал, было облегчение. Теперь можно не ходить в редакцию, не читать скверных рассказов, не выбрасывать в мусорную корзину плохие стихи и не отстаивать свои решения в дурацких спорах. Он вдруг стал свободен. Но тут же другая, страшная мысль, что теперь он без работы, в незнакомой стране, без языка, с беспомощной женщиной на руках, обрушилась на него, и, стремясь защититься от этой мысли, он обеими руками схватился за голову.
— Я напишу на «Свободу», позвоню Завлатову! — кричала жена. — Им все это так не пройдет!
— Постой! Подожди, — перебил он ее. — На что будем жить?
Варвара, дрожа, опустилась на стул.
— А мы ведь должны за квартиру… — Она побелела. — Я этого так не оставлю, ты слышишь? Они на коленях к тебе приползут! Поверь мне! Они приползут на коленях!
— Опомнись ты, Варя! Какие колени?
— Но, Юра… Ведь нас пригласили…
Она бормотала бессвязную чепуху, и он, не вслушиваясь в ее слова, понимал одно: ей страшно сейчас, так же страшно, как ему, потому что они задолжали за квартиру, не знают немецкого, да и никакого другого иностранного языка тоже, и призрак нищеты, вечный призрак, вылезший из глубины памяти, стоял перед ними обоими. Владимирову вспомнилась мать, какой она была, когда состарилась и заболела, и поэтому цеплялась за него, льстила Арине, говорила, что никому не была так предана, как сыну, которому отдала всю жизнь и выгнала мужчину, не сумевшего заменить ему отца. Она все лгала, и он это знал, и Арина, и Катя, но все они делали вид, что так нужно, жалея ее, совсем старую, нищую…
Через неделю после бурной встречи Варвары Сергевны с бывшим казаком и белогвардейцем Руслановым, справедливо заметившим, что мужу Варвары Сергевны гораздо приличней заниматься своим прямым делом, то есть сочинять книжки, а вовсе не рваться в большую политику, видавшая виды машина остановилась у подъезда многоэтажного кирпичного дома в одном из предместий нарядного Франкфурта. Из машины вылез седой, несколько сутулый, с очень приятным лицом человек, а за ним с капризной медлительностью, словно она только что станцевала умирающего лебедя, появилась красивая дама с кукольно накрашенными ресницами, одетая очень старательно. Первым делом она вскинула свои ресницы и несколько презрительным, но все же взволнованным взглядом обежала — насколько смогла — целый дом. На лице у нарядной красавицы мелькала суетная озабоченность тем, кто смотрит на них из окон и кто что о них сейчас думает. Но вряд ли о них кто-то думал. Земля пахла клевером, был жаркий полдень. На небе сияло спокойное солнце, а птицы как будто погасли в лесу: наверное, горла у них пересохли. К огорчению Варвары Сергевны, было похоже, что ни одно на свете существо не интересовалось тем, что происходит со знаменитым русским писателем Юрием Владимировым и его столь нарядной женою.
Нагруженные вещами, они зашли в подъезд, вызвали лифт, тесный, несколько обшарпанный, поднялись на одиннадцатый этаж, и Владимиров, достав из кармана новенький ключ, открыл дверь одной из четырех квартир, находившихся на лестничной площадке высокого чужого этажа. Квартира была совершенно пуста, чисто вымыта, и это отсутствие даже окурка, какой-нибудь даже несчастной газеты, в которой всегда люди врут друг про друга, произвело на вошедших грустное впечатление.
— Какое все мертвое, Господи, Юрочка! — сказала Варвара, и черные глаза ее налились слезами.
Владимиров тихо вздохнул. Варвара опомнилась.
— Мне очень здесь нравится! — с вызовом произнесла она. — Здесь просто прекрасно! Мы в центре Европы, у нас есть прожиточный минимум, ты скоро закончишь роман, свою книгу, и нас не оставят друзья! А книга твоя принесет много денег!
Голос у нее, однако, задрожал, и, чтобы скрыть от мужа свое огорчение, Варвара Сергеевна, быстро повернувшись на красных лакированных каблучках, убежала в ванную. Там она открыла кран, чтобы Владимиров не услышал ее рыданий, и долго, мучительно, страстно рыдала, зажав рот ладонями, смазав помаду.
Вечером они сидели на чемоданах и ужинали. На первое была пицца, которую Владимиров купил на соседней бензоколонке, на второе тоже была пицца, а из напитков большим успехом пользовалась водка, стоящая рядом на полу. Водку они привезли с собою из Франкфурта.
— Ну что, моя радость? — повеселев, сказал Владимиров. — Давай запечатлею безешку в сахарные уста твои и — на боковую! А завтра поедем и купим кровать, два стула и стол. И начнем новую жизнь.
Варвара прилегла на его колени, закинула руки за голову.
— А кроме безешки?
— Ты мне честно скажи, — перебил ее Владимиров, налил треть стакана и выпил, зажмурившись. — Сломал тебе жизнь? Только честно скажи.
— Ну, так уж сломал! — усмехнулась Варвара и томно взглянула на пьяного мужа. — Да я за тебя…
Она не успела договорить, как в дверь позвонили.
— Кого черт несет! — Владимиров встал и пошел открывать.
За дверью стояли три пожилые женщины, похожие друг на друга. Одна была очень маленького роста и казалась намного старше сестер. Волосы ее были совсем белыми, но еще сильными, густыми и мелкими кудряшками выбивались на лоб из-под простого железного обруча. На всех были темные платья и бусы.
— Мы ваши саседи, — с сильным армянским акцентом сказала старшая. — Пришли пазнакомиться. Мы сестры. Вот эта — Джульетта, а эта — Афелиа. Я — Гаянэ.
Сестры были смуглыми, с блестящими маслиновыми глазами, большими носами, немного усатые. Когда они через плечо растерявшегося Владимирова увидели стоящую на полу бутылку и остатки пиццы, глаза у сестер округлились.
— Зачем вы так кушали? — убито спросила Офелия. — Так только сабаки на улице кушают, а люди сидят за столом, чтобы кушать как люди!
Они затрясли головами, и бусы на старых их шеях слегка зазвенели.
— Пайдем к нам пакушаем. Есть что пакушать. Гарячее, свежее, только из печки.
Варвара вскочила с готовностью.
— Красивая женщина, — одобрительно заметила Офелия, как будто Варвара была глухой и не слышала ее. — Очень красивая. На наших армянок похожа.
В соседней квартире был накрыт стол. Над ним стоял запах. И он был таким, что дрогнуло сердце Владимирова. На секунду ему показалось, что нет никакой Германии и Франкфурта нет, а есть Ереван, где гуляют писатели. И он, молодой, в рубашке с закатанными рукавами, сидит за столом на террасе в доме покойного Оганеса, такую писавшего прозу, что завидно было, и жена хозяина полными молочно-белыми руками разрывает над белой скатертью горячий и свежий лаваш…
— Сначала путук будем кушать, — строго сказала усатая Гаянэ и сняла крышку с глиняного горшка. — Патом мы сунки будем кушать. Желудку палезно.
Покорно смеясь, они сели за стол. Офелия разлила суп по глубоким белым тарелкам.
— Да мы ведь поели… — смущенно сказала Варвара.
— Ай! Што вы паели! — с ужасом воскликнули сестры. — Какую вы гадкую пищу паели! Сабаки такую не кушают! Путук нада кушать! Пажалуйста, кушайте!
Шесть одинаковых встревоженных глаз смотрели на то, как Владимиров и его захмелевшая жена с жадностью едят путук.
— Я в жизни такого не ела, — вздохнула Варвара. — Я даже и слова такого не знала: путук.
— Как можна не знать? — И вся Гаянэ закачалась, как куст. — Теперь будешь знать и сама пригатовишь. Пайдем завтра купим баранью грудинку. Такой магазин есть хароший, в падвале, баранина свежая, зелени многа. Патом я тебя научу. Путук тебе дам. Как не знаешь путук? Гаршок этат глиняный так называется. В кастрюле нельзя суп варить, суп пагибнет. Грудинку нарежешь и варишь с гарохом.
— Аесор инч ор э? — со страхом спросила Офелия.
— Ана гаварит: «какой день?», — перевела Гаянэ. — У них в магазине баранина лучше всего в панедельник. Вчера панедельник был, завтра среда. Индз ми хангари![2] Всегда мне мешает! Начну гаварить, а ана мне мешает! Баранину режешь кусочками. — И вновь устремила