— Он из Петрозаводска. Сюда приезжает только в командировки. Он врач, а вернее, генетик, врачом много лет не работает. И там у него почти свой институт. Я перевелась в Петрозаводск. Там буду работать. За нашу квартиру буду получать больше, чем сейчас зарабатываю в больнице. Смогу тогда няньку нанять.

— Ты очень похожа на мать, — не выдержал он.

— Такая же резкая? — она опустила глаза.

— Да нет. Ты такая же небоязливая. Вот верное слово.

— Мне трудно об этом судить. Давай мы не будем о маме, а то зареву.

— И я зареву с тобой вместе. Не будем.

Катя посмотрела на него так, как смотрела иногда в детстве: испуганно и удивленно.

— А я ведь не знаю тебя до конца. Я маленькой думала: папа — писатель. Потом подросла, стала думать иначе: мой папа — Владимиров, это не шутка. Потом ты уехал, и я растерялась. И с тех пор стараюсь не думать.

Владимиров вздрогнул.

— Послушай меня: никогда не суди. Не то ошибешься.

— А я не сужу. Пойдем поедим? Все время есть хочется, просто несчастье. Рожу и останусь, наверное, как бочка.

Владимирову опять захотелось дотронуться до нее, поцеловать этот знакомый лоб, эти глаза в густых ресницах, широкие, как были у Арины, скулы. Но он чувствовал, что не смеет. Его встреча с Катей была похожа на то, как два человека, разделенные мчащимся поездом, пытаются договориться о чем-то и разглядеть друг друга в короткие просветы между вагонами.

Утром они с Гофманом поехали в магазин покупать костюм, рубашку и новые ботинки. Гофман очень боялся задеть его самолюбие и потому несколько раз повторил, что покупают они на деньги Владимирова, из гонорара.

— Мы с вами, Юрий Николаич, на Кузнецкий мост поедем, в Дом моделей. Портниху Ламанову знаете? Она в конце тридцатых там такую лавочку раскрутила — до сих пор помнят! Ее в «Зойкиной квартире» Михал Афанасьевич вывел. Но он ее очень, видать, не любил. Да он никого не любил, кроме женщин.

— Каких? — усмехнулся Владимиров.

— Своих. А каких же еще? А с Домом моделей вы поосторожней, там Брежневу шили. Модельер такой есть, Александр Игманд, он его одевал. Брежнев ему на примерках Есенина читал. Так и говорил: «Зигмунд, — он его Зигмундом звал, — ты покури, а я тебе Васенина почитаю». Любил наряжаться. Что правда, то правда.

— Так вы меня к Игманду, что ли, везете?

— Да он уж не шьет. Вроде помер недавно. Я вам три костюмчика там заказал. Посмотрим, какой подойдет.

— И впрямь Мефистофель какой-то! — воскликнул Владимиров.

— Преследует нас эта тема, — хладнокровно заметил Гофман.

С утра пошел дождь, но уже к полудню такое яркое солнце зацвело на небе, и так засияли и разорвались на пышные лица, и мелких зверей, и разные прочие образы жизни вверху облака, и такой маскарад устроился в небе из этих людей в их шляпах, и перьях, и белых платках, собак, лошадей, будто мир на земле вдруг весь отразился в небесных зерцалах, что Владимиров, бреясь в белоснежной ванной «Рэддисон Славянской», вдруг забормотал Пастернака:

На меня наставлен сумрак ночи Тысячью биноклей на оси. Если только можно, Авва Отче, Чашу эту мимо пронеси…

И тут же опомнился:

— Ишь, как примазался!

Петровские палаты оказались не петровскими и вовсе даже не палатами, но вытянутое и вместительное одноэтажное здание, запрятанное во глубине одного из дворов на Тверской, два века назад вполне бы могло послужить и Петру.

Гофман твердо взял Владимирова под руку, как только они вылезли из машины. И правильно сделал: Владимиров растерялся. Вокруг синели телекамеры, вспыхивали фотоаппараты, и микрофоны на длинных своих проводах тянулись головками прямо ко рту, как будто хотели ужалить.

— Подождите, господа, подождите, не все сразу, — заботливо бормотал Гофман и твердой рукой вел Владимирова на председательское место за длинным столом. — Успеем, успеем… Вся ночь впереди…

— Мы что, на всю ночь здесь? — опешил Владимиров.

— А как же! Ведь бал еще будет. Придет Маргарита, начнется веселье…

Рослые бритоголовые телохранители заглядывали в сумки входящих и всем говорили: «Простите, порядок». Людей становилось все больше и больше. Наладили свет, подключили микрофоны, какая-то бойкая девушка с ласковой фамильярностью поправила на Владимирове галстук.

Презентация четырехтомника началась. Посыпались вопросы.

— Юрий Николаевич, вот вы уже который год живете на чужбине. Прижились ли вы там? Не гложет ли вас тоска по Родине?

— Я не считаю Германию чужбиной в том негативном смысле, который вы сейчас вложили в это слово, — старательно отвечал он. — Я живу в предместье, где меня обеспечили всем необходимым для жизни. У меня есть квартира — маленькая, но удобная, — добрые соседи и, главное, у меня есть возможность сосредоточиться на своей работе. Для писателя это важнее всего.

— Но как же язык? Вы не боитесь, что со временем ваш русский язык утратит свою естественность, потому что вы живете вне языковой среды?

— Немецкой языковой среды — да. Я вне ее, и поэтому мой скудный немецкий язык вряд ли станет лучше. А родной язык… Ну, тут даже и говорить нечего. Это внутри. Вы же не станете меня уверять, что у Бунина русский язык стал хуже оттого, что он столько лет жил во Франции?

Он увидел недоумение на лицах собравшихся и подумал, что, может быть, слишком высоко забрал, но мысль эта была так важна ему, что он принялся разъяснять ее:

— Язык старше и больше самого человека. Язык — это хранилище времени. Он охраняет мою жизнь. При чем здесь «среда»!

И покраснел, испугавшись, что его не поймут. Но Гофман легонько захлопал в ладоши, а вспышки фотоаппаратов участились.

— Над чем вы сейчас работаете, Юрий Николаевич? — спросила та самая девица, которая поправляла на нем галстук. — Вы пишете новый роман? О чем он?

— Романы обычно всегда об одном. О людях. О чем же еще? А если вы меня спросите, кто на этот раз мой герой, то я вам отвечу: герой мой — офицер СС Гартунг Бер.

На лицах появилось замешательство, и Владимиров опять испугался, что его не поймут правильно, и снова заговорил медленно и старательно, как будто он обращается к людям, которые плохо слышат и лучше всего понимают по губам:

— Я убежден, что искусство, настоящее искусство, обращается к частности человеческого существования. Оно сосредоточено на внимании к частному человеку. И это особенно важно именно для словесного искусства, то есть для литературы. — Он еще ярче покраснел и насупился, не желая отступать от своей темы, как полководец, бросивший солдат в атаку, понимает, что она может окончиться гибелью этих солдат и его самого, но не отступает от начатого. — Каждый из нас чувствует свою отдельность, что бы там ни говорили про социум и прочие глупости. Каждый по отдельности рождается и умирает, ест, пьет, зачинает детей. Хорошая литература должна говорить с человеком без посредников. В церкви есть служба

Вы читаете Страсти по Юрию
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату