— Ну а вдруг не простит?
Владимиров весь передернулся.
— Что же мне делать?
— Вы в церковь сходите, подумайте. Совета спросите. А там мы уж будем решать.
— Я вас, может быть, оскорбил? — испугался Владимиров.
— Меня? Я-то здесь ни при чем. С женой разберитесь сперва, а потом уж…
— Но я вас люблю! — закричал он, не выдержав. — Не надо сейчас говорить о жене! Учить меня тоже не надо! Не мальчик!
Она низко перевесилась через борт, сняла с шеи синий платочек, и он, словно птица в руке, заметался на мокром ветру.
— Я выйду за вас, — прошептала она. — А там поглядим, как все будет… Посмотрим.
Венчались они в конце марта. С утра пошел снег, и весь Елоховский собор был белым от снега, светились одни купола. Владимиров, вошедший с мороза в тепло храма, волновался так сильно, что у него впервые в жизни начали так дрожать руки, и он боялся, что Зоя, которую он поддерживал за локоть, заметит это. Она была очень бледна, гладко причесана, совсем без косметики — так, как всегда. На ней было белое платье, шелковая белая косынка прикрывала волосы, и она словно бы не видела Владимирова, а смотрела только на священника, сухого, чернобрового человека с широкими темными ноздрями и цепким взглядом, который со старательной медлительностью протянул им свою жилистую, с коричневыми пятнами старости руку для поцелуя.
— Венчается раб Божий Юрий рабе Божьей Зое во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — мерно и громко произнес иерей.
Владимиров обратил внимание на то, как с больших, украшенных цветами свечей медленно закапал воск и одна из этих капель упала на серебро тяжелой ризы священника. Он смотрел на статную шею своей невесты под белой косынкой, на эти широкие плечи, видел густые опущенные ресницы, отблески свечного золота на щеках, и не любовь бушевала в нем сейчас, а страх перед этой любовью — такой жгучий страх, что впору сбежать было прямо из церкви и спрятаться где-нибудь в сквере. Но хор уже пел, и от этого пенья ему стало легче.
Зоя слегка повернула к нему лицо и слегка улыбнулась одними глазами. Он ответил ей вопросительным взглядом, как будто ждал, что хотя бы сейчас она ответит ему на тот вопрос, который напрашивался сам собой. Вопрос этот был совсем простым, но Владимиров настолько боялся правдивого ответа, что до сих пор — хотя с минуты их объяснения на речном трамвайчике прошло почти пять месяцев — ни разу не задал его. Сколько раз он собирался спросить ее: «Ты любишь меня?» — и всякий раз останавливался. Она ведь могла промолчать, и все бы разрушилось сразу: они не стояли бы здесь, не шел бы сияющий снег на дворе, не пел этот ангельский хор:
«Спасися, душа!» — одними губами повторил он вслед за хором и услышал, как священник сказал:
— Поцелуйте жену, и вы поцелуйте мужа.
Зоя подняла на него глаза — уставшие глаза под пушистыми светлыми ресницами, — и по выражению этих глаз он понял, что ей не по себе и она так же сейчас растеряна, как он. Они поцеловали друг друга вздрогнувшими, неловкими губами и рука об руку вышли из церкви.
Несколько дней назад Гофман снял для Владимирова тот же самый номер в «Рэдиссон Славянской», который снимал летом. Зоя прилетела из Франкфурта только вчера, в гостиницу к Владимирову не заходила и переночевала у родственницы, откуда Владимиров и забрал ее на машине прямо в церковь. Он чувствовал, что в их отношениях не только нет физической тяги с ее стороны, но нет и доверия к нему, нет того простого телесного расположения, без которого двум людям нельзя долго находиться вместе, потому что они вскоре станут невыносимы друг для друга. Но страсть его к ней была настолько сильна и настолько беспомощен он был перед этой страстью, что ничего другого не оставалось, как только себя обмануть, солгать себе так глубоко и так страшно, как он никогда себе раньше не лгал. За эти пять месяцев они виделись не больше шести-семи раз и не провели вместе ни одной ночи. Встречаясь, она целовала его в щеку, а иногда не делала даже этого, и он никогда ни о чем не просил. Между ними была молчаливая договоренность: ждать, пока пройдет полтора года со смерти Варвары, и только тогда можно будет венчаться. Владимиров не понимал, почему она настояла на этом сроке и какая разница между годом, полутора годами и, скажем, двумя, но страх потерять ее все перевешивал. Несколько раз за это время она навещала мать в Николаеве, ездила к дочке в Италию и к сыну в Париж, и тогда даже их телефонная связь обрывалась. Встречаясь, они никогда не говорили о будущем, и было непонятно, где она собирается жить: останется в своем доме или переедет к нему. С самого начала она очень просто объяснила Владимирову, что брак их не будет оформлен юридически: иначе он потеряет право на свою льготную квартиру и медицинскую страховку. В первую секунду Владимирова обварило стыдом, но, подумав, он решил, что она права, и был даже благодарен ей за эту прямоту.
То, что она не была человеком, близким к литературным кругам, не интересовалась эмигрантской жизнью, только еще сильнее притягивало его к ней. Ей было, например, совершенно наплевать на Винявских, она не читала журнала Устинова, а на возвращение Солженицына в Россию отреагировала совсем неожиданно, сказав, что вернулся он из-за одной только гордыни, а Бог таких гордых не любит. Однажды она попросила Владимирова прочесть ей начало из нового романа, и когда оказалось, что в центре этого романа лежит дневник Гартунга Бера, подполковника СС, и сквозь его жизнь и его взгляд на вещи Владимиров собирается пробиться к корням истории и одновременно к человеческой душе, прошедшей свой путь от паденья к паденью и все же нашедшей в себе столько мужества, чтобы оборвать саму жизнь, — когда она поняла это, она так же просто, как все, что делала и говорила, спросила у него: зачем ему чужой немецкий офицер? Своих разве мало с такими же судьбами? И он не смог объяснить ей, что для искусства не существует «своих» и «чужих», а есть что-то общее, одно для всех, и в этом смысле искусство подобно смерти, которая всех уравнивает.
Они вышли из церкви, — снег упал на их разгоряченные лица, — и Зоя, залезая в машину и расправляя полы своей очень легкой и очень, наверное, дорогой шубы, сказала Владимирову:
— Сядь, Юра, с шофером, а то здесь ведь сумка моя, на сиденье.
И всю дорогу до «Рэдиссон Славянской» они не сказали друг другу ни слова. В массивном лифте, в котором, кроме них — уставшей женщины в белом шелковом платке на голове и пожилого молодожена в том же самом костюме, в котором он летом был на презентации своего четырехтомника, — находилось еще четверо коренастых, с угольными усами мужчин, у которых на мощных грудях их были не застегнуты верхние пуговицы, и во все стороны выбивался оттуда волосяной покров, такой же кудрявый, как мох на болоте. Они маслянисто, но вежливо оглядели Зою, и тут же один очень мягко сказал:
— Какую вам кнопку нажать?
— Девятую кнопку, — ответил Владимиров.