Зачем так каверкаешь? Ребенок икает, наверна, ат этава!
К Саскии нужно было добираться на двух автобусах, и молодая мама черноглазой новорожденной, жена внука брата Артура, могла так их встретить, что сразу хотелось уехать обратно. Сосед их, писатель Владимиров, только что переживший тяжелую операцию, тоже стал каким-то отчужденным, не звал к себе в гости, не рассказал, что ему сообщили врачи, когда разрезали живот и вытащили оттуда опухоль. Никто их не звал к себе, не приглашал, но сестры не сдавались, ходили по-прежнему в заветный подвал, где хлеб был похож на развернутый войлок, варили обед и каждое утро звонили в звонок на владимирской двери. Прошла уже неделя, как он вернулся домой, а эта женщина, его новая жена, ни разу не появилась и ни разу не забрала его к себе, чтобы подкрепить после болезни и окружить заботой.
— Такие теперь абстаятельства жизни, — рассуждали строгие сестры, сидя вечерами на облупленном диванчике и глядя в экран телевизора. — У всех на уме адни деньги. Что делать! Кагда была Варя, он нам гаварил: «Я вам тоже как брат, а буду, не дай Бог, кагда памирать, так вы со мной рядом сидите. Мне с вами не страшно». Он так гаварил. А теперь?
Прошло еще несколько дней, и наконец Владимиров пришел сам — очень худой, бледный, измученный, с еще глубже, чем обычно, запавшими глазами, но аккуратно одетый, в добротных черных ботинках, отдал им ключи от квартиры, попросил, чтобы следили за почтой и поливали пальму, потому что они с Зоей едут в Россию не меньше чем на два месяца и будут там с ней отдыхать в Подмосковье на даче.
Джульетта с Офелией и Гаянэ прилипли носами к окну, чтобы не пропустить ни одной мелочи из того, что происходило у подъезда. А происходило следующее: худой и больной, в болтающемся на нем, как на вешалке, пиджаке писатель Юрий Владимиров стоял со своим чемоданом и ждал. Сверху было особенно отчетливо видно, насколько он болен, заброшен и жалок. Подъехало такси, вышла эта самая Зоя, которая не вызывала у сестер ничего, кроме жгучего презрения, чмокнула знаменитого писателя в щеку, и тут же таксист подхватил чемодан, открыл свой багажник, засунул туда все пожитки Владимирова, машина отъехала.
Сестры переглянулись.
— Ты видела, Афелия, какая на ней красивая адежда? — спросила Джульетта, зная, что сестра ее Офелия с большим любопытством следила за модой, когда они жили еще в Ереване. — Такая адежда, наверна, стоит как вся наша мебель, вот что я скажу!
Офелия заботливо оглядела аккуратную комнату, в которой сейчас они все находились.
— Зачем ты так краски сгущаешь, Джульетта? — сказала Офелия. — Не помнишь, кто нам падарил этот стол? Ведь нам Вартанян падарил этот стол! А он ведь давнишний приятель Артура! Не будет же он нам дешевку дарить!
Джульетта вздохнула.
— При чем здесь адежда? — вмешалась в их спор Гаянэ. — Так мужа никто не целует! Муж — это не кошка с сабачкой! Он муж! Ты хочешь сказать ему: «Мой дарагой»? Так ты поцелуй его па-настоящему! А эта — как будто знакомого встретила!
То, что Зоя наконец согласилась поехать с Владимировым в Россию и пожить там на даче, снятой для них Гофманом, не было заслугой Владимирова, а, скорее, лишь следствием трудных его обстоятельств.
Выйдя замуж за знаменитого писателя, скромно живущего в Германии и только что похоронившего жену, Зоя фон Корф хотела вернуть своей жизни осмысленность. Во глубине ее свободной, отчасти расчетливой, временами очень сильной и щедрой, а временами безразличной души сохранился, как ни странно, тот же самый романтический привкус, который объединял ее с рекламным магнатом Гофманом. Брак с немцем и князем к тому же, который, как только увидел ее, запевалу, в серебряном платье и сверху — платке, усыпанном алыми розами, так сразу влюбился без памяти, опровергал и установившееся представление о том, что люди
Германия ей приглянулась: уютно и чисто. Но Вольфган! В ее прошлом было два замужества, были длительные связи и короткие истории, она изменяла и ей изменяли, случались скандалы, случалось и счастье, но ни один мужчина не оставил ее такой холодной, как муж ее — князь, вполне привлекательный, умный и честный. Доходило до смешного: в спальне их стоял огромный телевизор, и вечерами, когда страстный фон Корф наваливался на нее своим по-княжески добротным телом, Зоя тихонько сдвигала набок голову и поверх его ярко-белого плеча продолжала наблюдать за тем, что пробегало по экрану, с тоской отмечая при этом, что Вольфган настроен надолго.
Совместное их проживанье тянулось чуть больше двух лет, пока оба они не почувствовали, что больше не могут. Вольфган переехал в Дюссельдорф, поскольку дела его компании позволяли ему жить где угодно; выросшие дети выбрали для учебы Рим и Париж, и Зоя осталась одна. В Николаеве у нее жила мама, и два раза в год Зоя ездила к маме, одаривала подруг недорогими тряпками, ела мамины пироги, не боясь прибавить в весе, поскольку она никогда ничего не боялась. Но дом с гобеленами ждал, и она возвращалась. Мама была человеком верующим, брала с собой Зою на службу, и вот постепенно княгиня фон Корф, а в прошлом — певица Потапова, почувствовала, что без веры в Бога человек слабеет и словно бы тонет в каком-то дурмане. Как на корабле, если сильно штормит.
Внешне ее жизнь нисколько не изменилась: она следила за домом и садом, продолжала совершенствоваться в немецком языке, ездила навещать детей то в Рим, то в Париж, но внутренне что-то менялось так мощно, как будто тот самый корабль, плывущий незнамо куда, где качало, мутило, рвало, — тот самый корабль, пронизанный снегом, и ветром, и брызгами, причалил, и все успокоилось. И тут этот Гофман, случайный знакомый ее по Москве, привел к ней Владимирова. Он был мешковатым, неловким, приятным. Она протянула руку, ладони их соединились. И взгляд его вдруг стал испуганным. Она привыкла нравиться мужчинам, привыкла к тому, что даже ее голос в телефонной трубке вызывает у них желание, привыкла к настойчивой грубости, к лести, но к страху она не привыкла. Все время, пока они обедали, сидели в библиотеке, разговаривали, она чувствовала на себе его запавшие, испуганно-восхищенные глаза, и ей постепенно самой стало страшно, как будто судьба заглянула в окошко да так и стоит там, среди красных маков.
В Москве, на банкете, она увидела Владимирова по-новому. Он не был испуганным и мешковатым. Его окружали журналисты, литературные дамы, фотокорреспонденты, ему задавали вопросы, на которые он отвечал своим глуховатым и спокойным голосом. Отвечал так, что было понятно, насколько он выше, умнее всех прочих. Его обнимали то звезды кино, а то режиссеры в измятых сорочках, какие-то девочки с лицами мальчиков и мальчики с лицами девочек скакали вокруг него, как воробьи, но он был по-прежнему невозмутимым, немного застенчивым, грустным и тихим, хотя все, что он говорил им тогда, тотчас же бросались записывать.
Наголо обритый охранник, покашляв, вытряхнул на стол содержимое ее сумочки, и тут она заметила, что Владимиров увидел ее и весь просиял. Неожиданное для нее самой желание не отпустить этого человека, владеть им, как домом и садом, — да так, чтобы все вокруг знали об этом, — вдруг сжало ей сердце, как будто тисками. Ночью, после банкета, когда шофер уже увез Владимирова в гостиницу, Гофман, возбужденный и счастливый тем, как прошла презентация, как он все устроил и всех накормил, но, главное, сколько признаний и славы досталось в тот вечер Владимирову, попросил Зою задержаться и, пока официанты убирали со столов, вынимали из огромных ваз букеты и упаковывали оставшуюся еду в пластиковые контейнеры, откровенно спросил ее, что она собирается делать.
— Ты мне его только смотри не обидь, — сурово сказал тогда Гофман. — Жена его боготворила.
Зоя почувствовала себя так, словно ее ударили.
— Да я-то при чем?
— Отлично ты знаешь, при чем.
— Психолог ты, Леня, — сказала она, чтобы что-то сказать.
Гофман быстро заглянул ей в глаза.
— Такие, как он, не ломаются. Они как деревья: сгорают. Он завтра тебе предложение сделает.