— И что? Выходить?
Гофман усмехнулся.
— Вот я никогда не женюсь. Ни за что. Скорее повешусь!
— А мне что советуешь?
— Ты — вольная птица, — сказал строго Гофман. — С деньгами. А он что? Он гол как сокол. Копейки твоей никогда не возьмет и в доме твоем жить, наверное, не станет. Так чем ты рискуешь? Ничем.
На следующее утро она вспомнила слова Гофмана о покойной жене Владимирова и почти буквально повторила ему их, когда они плыли на речном трамвайчике и ветер, волнуясь, как перед экзаменом, играл ее синим платком. Но их объяснение и то, как он вдруг схватил ее за плечи, когда закричал, что его не следует учить, и тут же убрал эти руки, — все это ей больно царапнуло душу, и желание не отпускать от себя этого человека стало еще сильнее. Но в главном она просчиталась. Вернее сказать: не учла она главного. Когда в первый же вечер, после церкви, Владимиров жадно кинулся к ней со своими ласками, кинулся так, как голодные кидаются к куску, и вскоре весь сжался в своем униженье, застыл рядом с нею на пышной постели среди этих белых казенных подушек, сверкающих сквозь темноту, будто льды, она растерялась. Не дотрагиваясь до него, даже не глядя в его сторону, она чувствовала, что лицо его изуродовано гримасой, залито слезами, и ей было жалко его. Но ей и себя было жалко.
Утром, когда она проснулась, Владимирова не было в комнате. Он пил внизу кофе. Расставшись во франкфуртском аэропорту, они не договорились ни о будущей встрече, ни даже о телефонном разговоре. Владимиров уехал в свой пригород на автобусе, а Зоя вернулась домой на такси.
Она открыла дверь, и запах этого старого прекрасного дома встретил ее так, как вернувшегося хозяина встречает счастливая собака. Она побродила по саду. Ей пришло в голову, что все эти месяцы она надувала какой-то огромный воздушный шар и делала это неторопливо, с ребячьей старательностью. Но шар этот лопнул, взлететь не успев. Она не любила Владимирова тою любовью, которая была нужна ему, и не могла принять его любви к себе, потому что если женщина не любит сама, то страсть другого человека, вызываемая ею, сначала приносит сознанье вины, а вскоре за этим — тоску и отчаянье.
Ее разбудил телефонный звонок. Юрий Владимиров был доставлен в отделение «Скорой помощи» в четыре часа утра. Зоя быстро собралась и помчалась в больницу. После операции, подтвердившей диагноз, она с облегчением почувствовала в себе запас того, что называется человеческой порядочностью. Речь больше не шла о любви: Владимиров нуждался в том, чтобы ему помогли дотянуть оставшееся время. Разговор на лавочке испугал ее. Оказалось, что он не собирается ни умирать, ни заканчивать свой недописанный роман, а едет в Россию, будет лечиться там чагой, бороться и просит ее ехать с ним. И, главное, хочет с ней жить как с женою. В этом исхудавшем, приговоренном к смерти человеке проснулась нелепая дикая сила: теперь он обращался к ней так, как будто она действительно была его женою и
В аэропорту их встретил знакомый шофер, но он тут же сообщил, что на дачу Леонид Генрихович просил добираться, как все: на такси. Ни Зоя, ни Владимиров не догадались, что Гофман просто-напросто боялся везти их на своем транспорте, поскольку теперь это стало опасным: могли ведь, придурки, взорвать, не поняв, кто внутри.
Смеркалось, когда они свернули с большого шоссе на проселочную дорогу, всю в лужах от долгого ливня. Было то время суток, когда вечер еще не наступил, но от воды, застывшей в чашечках цветов, от мокрой травы и от мокрых стволов воздух казался темным, с лугов поднимался густой белый пар, вдали гнали стадо коров, их голос звучал одиноко и сорванно. По дороге им встретилась женщина в темном платке: несла от колодца ведро. Вода выплескивалась на ее босые ноги в резиновых калошах. Шофер ехал медленно: боялся проехать пятнадцатый номер. На веранде углового дома пили чай из большого самовара и пахло дымком и еловыми шишками. Владимиров искоса посмотрел на Зою: лицо ее было напряженно- внимательным. Такие лица бывают у спящих людей, когда они видят свой сон, стремясь все понять в нем и все в нем запомнить. Остановились у зеленой калитки, через которую свешивалась только что расцветшая, упругая сиреневая гроздь. Владимиров устал в самолете и хотел одного: сразу лечь. Он не понимал, почему Зоя молчала всю дорогу, и злился на это: ее непринужденный покой выводил его из себя.
— Приехали! Номер пятнадцать. Вот этот, с сиренью. — Шофер потянулся.
— «Что делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не красть детей…» — забормотал Владимиров, отсчитывая деньги.
Зоя удивленно посмотрела на него.
— Стихи вспомнил к случаю. Местного жителя, — объяснил он, нахмурившись, и тут же схватился за чемодан, собираясь поднять его.
— Не смей! — прорычала она, вырывая у него чемодан. — Ты хочешь, чтоб шов разошелся?
— Так что же я? Не помогу? — удивился шофер. — Калитку держите! Ключи у вас где?
Схватившись за бок левой рукой, Владимиров правой вытащил из кармана ключи и протянул их Зое.
— Постой-ка, — сказала она. — Что болит?
— С чего ты взяла! — с досадой и страхом отозвался он, затравленно блеснув на нее глазами. — За бок, что ли, взяться нельзя?
— А дом-то со всеми удобствами. Ишь ты! — Голос шофера донесся уже из комнаты. — Почем же такой? На лето снимаете или надолго?
— На лето, — ответил Владимиров. — Только на лето.
Комната наверху, с высоким потолком и длинным высоким окном, вся какая-то вытянутая и похожая на скворечник, стала Зоиной комнатой: она втащила туда свой чемодан и сразу же бросила на диван маленький плед. Он смолчал.
— Тебе будет здесь хорошо, — сказала она, оглядывая спальню с новой современной кроватью и японскими гравюрами. — Окно прямо в небо глядит. Свету много.
— Я сам прямо в небо гляжу, — усмехнулся Владимиров.
Он знал срок оставшейся жизни, как люди знают, например, сколько лет им осталось до пенсии или сколько лет займет служба в армии. И это сводило с ума. Он возненавидел тех, которые сообщили ему о его смерти, и про себя с содроганием пожелал им всем оказаться как можно скорее в его положении, а то уж они что-то больно спокойны и больно уверены, что им все можно. Главное было — как можно скорее удрать из этой жующей сосиски Германии и спрятаться дома. Вот здесь, в мягком лепете продрогших кустов, за спиною старухи, которая тащит ведро из колодца. И чтобы коровы мычали в полях. Надсадно, и сорванно, и бесприютно. Теперь мы все вместе. И мы не помрем. А вы там давитесь своими сосисками!
Еще в больнице он почувствовал, что голова идет кругом от злых и мучительных мыслей, но нужно успеть сделать то, что задумал: уехать и взять с собой женщину. Теперь будет все хорошо. Он дома, и женщина с ним. Владимиров вытащил флягу, хлебнул. Кажись, полегчало. Они меня приговорили. Ах, сволочи! Откуда вы знаете, сколько мне жить? В зеркале у двери появилось худое, обтянутое кожей лицо с дикими блестящими глазами. А-а, это ведь я! Ко рту подступило рыданье. Он снова хлебнул. И опять полегчало.
Зоя стояла на скамейке и рвала сирень. Ее осыпало цветами. Она выгибалась, чтобы достать самые