нещадовцы и застряли.

Но был и гнилой элемент — выдавший себя с потрохами в период большой ломки, — который вопросов не задавал, отсиживаясь по домам, чтобы зря не отсвечивать: растил потихоньку детей, хоронил стариков и вел себя так, как в былинные времена, когда ночью сменялся день, когда зажигались и гасли звезды и когда не было ничего прекрасней и ближе этих детей, стариков и звезд. И, наконец, что тут скрывать, — в движение слабо включились женщины, так как они много работали и к вечеру уставали, поэтому сложилась ложная по сути картина: будто самые активные члены нового общества — мужики, а это неправда.

Долго ли, коротко ли, но Москва не на шутку встревожилась, тем более что с безобразиями и «базаром» в стране постепенно сворачивались. И вот тогда в город был послан мой дед Андрей, следователь по особо важным делам, который первым проторил дорожку в Нещадов, взяв и въехав на главную площадь города на ведомственной машине. Потом попадаемость в Нещадов значительно участилась и стала почти стопроцентной, но поскольку попадать туда нужды не было, то и статистика здесь ничтожна.

Дед был направлен в Нещадов, чтобы немедленно прекратить хмельной самосуд и, уже без балды, поставить дело на официальные рельсы, поименно назвав всех виновных. Но на поверку «бесчинства», творимые в городе, оказались досужими разговорами, а за одни разговоры в нашей стране не судят.

Гостиницы в Нещадове не было, и дед поселился в спортзале начальной школы, ввиду наступающих холодов завернувшись в пальто вместе с шофером. В этой единственной школе, по счастливому совпадению, как раз и работала моя неродная бабка Прасковья, о которой мельком говорилось выше. И хотя дед Андрей слыл порядочным семьянином (он был отцом моего отца, тогда студента Иняза, и тетки, студентки Язина), а моя будущая неродная бабка была вовсе не молода и не хороша собой, дед отчаянно и безнадежно влюбился. Влюбился сразу и навсегда, когда ходил взад-вперед по школьному коридору, раздумывая об архетипе нещадовца, сохранившемся благодаря вялым природным условиям в первозданном своем безумии: стойкой чертой этого архетипа была развитая до идиотизма страстность в подходе к любым новым веяниям, сопряженная с равным по идиотизму полным безразличием к ним же; именно это хитросплетение и определяло душевную несбалансированность нещадовца, его якобы вероломность и непредсказуемость. Примерно так думал мой дед Андрей, когда из противоположного конца коридора ему навстречу двинулась враскорячку моя будущая неродная бабка, размашисто водя половой тряпкой из стороны в сторону и подтаскивая ведро с расплескивающейся водой лошадиными стальными зубами. «Ты кто?» — сипло спросил мой дед, уставившись на мерно колышащийся под цветастым подолом зад. «Прасковья мы, из Мартыновых», — сказала моя приемная бабка, нырнув свекольным лицом под подол и оттуда, головой вниз, зыркая на онемевшего деда.

Вот будто бы и весь разговор, который между ними произошел. Больше они никогда не говорили друг с другом, а только до самой смерти, которая пришла к ним в одночасье, друг друга любили. Дед увез Прасковью в Москву, начав скандальный бракоразводный процесс, в результате которого моя кровная бабка, умница и красавица, отсудила у деда все, а сама, выйдя замуж за лорда Уильяма, уехала с ним в Йоркшир, где в возрасте пятидесяти пяти лет произвела на свет титулованного последыша, по праву рождения помолвленного с принцессой Валлийской. Что же касается моего отца и моей тетки, окончивших к тому времени Иняз и Язин, от деда они отказались и стали вести знакомство с новыми родственниками — сидели за одним столом с королевой, пили ее здоровье и тому подобные вещи. Так или иначе, карьера моего деда была кончена.

Лимузин и девичество

Помню, как я, будучи еще девочкой, втайне от отца и от матери, на которой мой отец очень удачно женился (но об этом — потом или никогда), забегала в полуподвальную каморку на Чистых прудах к бабушке Прасковье и деду Андрею, которые всегда были ласковы и как-то — без оглядки на обстоятельства — беспечно-благожелательны. Проблемы появились потом, когда мой отец — при помощи моего другого, расстрелянного из миномета, мафиозного деда — стал баснословно богат, а мать, набрав полета и крыльев, завела дружбу с самыми респектабельными людьми планеты.

Мне больше не разрешали бегать по улицам, а возили в бронированном лимузине с затемненными стеклами, похожем на похоронную каталажку, где стоял слащавый запах цветов и где между зелеными бархатными диванами, расположенными по периметру, вполне бы мог уместиться приличных размеров гроб. У моего телохранителя и шофера, который говаривал: «на, на, потрогай», внушительным хуем из растопыренного кармана брюк выпирал маузер, что было не по уставу. Например, мой отец в редкие моменты затишья носил оружие не в штанах, а как положено в кобуре, плотно прижатой к печени.

Поначалу шофер, хотя и боялся пинка из отцовского рая, идя мне навстречу, тайно возил меня к деду и бабке. Но я уже знала, что даром ничего не бывает. Даже мою моложавую мать даром никто не ебал: у маминых ухажеров имелись дела и что-то им вечно бывало «надо» — то порт в дикой Боливии, то банановые плантации повсеместно везде. И моя бедная мать изворачивалась ужом, позорно металась: как не визиты к министрам, так встречи с послами. Подкатывалась и к отцу, который, подняв брови, в удивлении говорил: «Морской порт в Боливии? Простите, мадам, у Боливии нет выхода к морю». Но мать не могла окучивать всех, с кем в то время сношалась, — ни сил, ни времени не хватало, и, изредка наведываясь домой, она смотрела на меня широко распахнутыми русалочьими глазами, словно хотела спросить: прекрасное дитя, ты здесь откуда и кто ты?

Но к делу — у меня была своя жизнь, и вот настал мой черед расплачиваться с шофером.

Однажды, везя меня с далекой дачи в Москву, он повернул в лес. Вынужденная остановка была вызвана неполадками — якобы барахлил мотор. Шофер долго копался в багажнике и капоте, что-то искал и отвинчивал. Я вылезла из машины немножко размяться.

Солнце скатывалось за лес, и верхушки чахлых осин были окрашены в не существующий на земле тутовый цвет, цвет вечерней истомы. Почерневшие от сумерек птицы попрятали головы в перья, накрывшись сверху крылом. Травинки, не шелохнувшись, стояли столбиком. Тишина окутывала плащом, и я погрузилась в томительное ожидание. Чего я ждала? Блаженства и летящего вслед за ним волшебного избавления, при легком соприкосновении с которым бьются вдребезги звезды?

Шофер развернул меня тихо за плечи, осторожно взял за запястье и направил мою руку к тому месту, где, под натянутой парусиной, пульсировал до пределов раздутый шар, который, казалось, вот-вот лопнет, разбрызгав переполнявшее его желание. Добравшись вместе со мной до раскаленной опухлости, он вдруг напрягся, вытянулся, застыл, а меня даже не тронул — разрешение пришло почти сразу, с такой оглашенной силой, что взмыли заснувшие было птицы, в переполохе хлопая крыльями, померк синий вечерний свет и стало совсем темно. И в этой кромешной тьме я увидела, как он с брезгливой поспешностью вытирал платком мои пальцы, струящиеся липким варевом, как спрятал платок в карман и распахнул дверцу машины, жестом приглашая меня сесть.

Я не могла сомкнуть глаз и всю ночь безутешно проплакала над первым нестерпимым моим счастьем.

Потом это повторялось не раз, вошло в привычку. Но он, как и прежде, даже не думал меня касаться. От одного его жадного, не на меня обращенного взора я мякла и млела, чувство реальности покидало меня, все становилось дозволенным и возможным. Но я была — его инструмент, помощник в мучительных наслаждениях, необходимый тому свидетель и ничего более. Перестань, говорил он, не надо, когда я распластывалась на траве и меня била дрожь, когда я звала его и истошно кричала. «Смотри, открой глаза и смотри», — он стоял надо мной, расставив бычьи, в натянутых жилах ноги. И я смотрела, смотрела во все глаза — до пелены слез, до его первого хриплого крика. И мне было жутко, и я любила его — всем своим жалким, цыплячьим, ненужным ему телом.

Мое тринадцатилетнее, всполошенное девичество не оставляло меня в покое. Если б не то, что моим родителям было на меня наплевать, они бы, конечно, что-то заметили, но они не заметили: отец продолжал вести маневренную войну и все, что плохо лежит, подгребать игрушечными совками, а мать — что же мать? — захлебнулась в любовном бреду, став наложницей страсти; занемогла и изрядно подсохла вследствие неуемных, деловых в основном, запросов любовников.

Распил

Благодаря почетному месту, отвоеванному дедом-отцом в громадной песочнице, наше богатство

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату