'декадентски' парадоксальное, словно бы 'эпатирующее' утверждение: 'В основе искусства лежит обоготворение невозможности и бессмыслицы. Поэт всегда исходит из непризнания жизни...' {Анненский И. Книги отражений. С. 145.}. Не надо ограничивать эти слова их прямым значением. В 'обоготворении невозможного' то есть в жадном стремлении его достичь - сверхзадача искусства, 'бессмыслица' - отрицание трезвого и узкого практицизма, а 'непризнание жизни' - не уход от нее, не отказ от нее, а порыв к чему-то высшему.
'Невозможно' Анненского - элегическое стихотворение, печальное и светлое, - посвящено его заглавному слову и сочетает в себе три мотива: мотив любви, мотив смерти и мотив поэзии, в которой синкретически сливаются зримый образ, звук и чувство. Обращаясь к этому слову, поэт говорит:
Не познав, я в тебе уж любил
Эти в бархат ушедшие звуки:
Мне являлись мерцанья могил
И сквозь сумрак белевшие руки.
Но лишь в белом венце хризантем,
Перед первой угрозой забвенья,
Этих _вэ_, этих _зэ_, этих _эм_
Различить я сумел дуновенья.
И, запомнив, невестой в саду
Как в апреле тебя разубрали,
У забитой калитки я жду,
Позвонить к сторожам не пора ли.
Если слово за словом, что цвет,
Упадает, белея тревожно,
Не печальных меж павшими нет,
Но люблю я одно - _невозможно_.
Стоит привести слова Ю. Нагибина: 'Анненский как никто должен был ощущать многозначное слово 'невозможно', ибо для него существующее было полно запретов (имеется в виду его болезнь сердца. - А. Ф.), но это же слово служит и для обозначения высших степеней восторга, любви и боли, всех напряжений души. И что-то еще в этом слове остается тайной поэта, и проникнуть в нее н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о' {Нагибин Ю. Указ. соч. С. 27.}.
Хотя стихотворение говорит и о смерти, оно оставляет впечатление некой умиротворенности (не резиньяции): восторжествовала сила поэтического слова. Лирическое 'я' Анненского - это прежде всего творящее 'я' художника. Творчество для него - единственная непреходящая ценность, противостоящая и смерти и тревожным состояниям духа, жестокостям быта и безобразной действительности, сила, способная к такому отражению мира _не-я_, которое явится преодолением всего того, что враждебно в нем человеку, и не отступит перед дисгармонией окружающего. Но творчество приносит художнику не только радость. В одном из своих критических очерков ('Власть тьмы' - о драме Л. Толстого) он это и подчеркивает: 'Творчество может соединиться с известной долей страдания, оно может рождать иногда довольно неприятные сомнения, ему полезно бывает недовольство художника самим собой, но ни об этом, ни о физических потерях организма, неразрывных с писанием книг ли или картин, при творчестве не стоит и упоминать, так как все это с избытком окупается той полнотой существования, которой не могло бы и быть без элемента страдания' {Анненский И. Книги отражений. С. 69.}.
Об этом же он говорит и в тех своих стихах, которые посвящены поэзии и музыке, - в нескольких 'Мучительных сонетах' и 'Фортепьянных сонетах' (о стихотворении 'Старая шарманка' уже упоминалось в иной связи). Стихи о поэзии и о музыке на общем фоне лирики Анненского выделяются страстностью, патетичностью чувств и повышенной яркостью образов. За миг истинного вдохновения поэт готов отдать всего себя, и знаменательно восклицание, завершающее 'Мучительный сонет' в 'Кипарисовом ларце':
О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!
Тема 'Третьего мучительного сонета' в 'Тихих песнях' - то, как рождаются стихи. И вот его финал:
Кто знает, сколько раз без этого запоя,
Труда кошмарного над грудою листов,
Я духом пасть, увы! я плакать был готов,
Среди неравного изнемогая боя;
Но я люблю стихи - и чувства нет святей:
Так любит только мать, и лишь больных детей.
Творчество соединило в себе все - и упоение, и мучительные переживания, и удовлетворение, и радость, смешанную с болью.
Творчество обладает и жизнеутверждающей силой. Стихотворение 'Прелюдия' в 'Трилистнике толпы', посвященное тайне 'творческой печали', открывается словами признания жизни:
Я жизни не боюсь. Своим бодрящим шумом
Она дает гореть, дает светиться думам.
Тревога, а не мысль растет в безлюдной мгле...
Столь высоко ценя творчество, Анненский- лирик - в той мере, в какой он имел в виду самого себя и поэтов-современников, - все же видел в творчестве нечто самодовлеющее, значимое только для самого творца, который выражает себя в нем, - и тем, конечно, очень ограничивал роль творчества, отводя ему слишком скромную роль. Но о том, что его понимание творчества и искусства было шире, что он осознавал их нравственную роль, свидетельствует, например, четверостишие 'К портрету Достоевского':
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом
И Карамазовы и бесы жили в нем,
Но что для нас теперь сияет мягким светом,
То было для него мучительным огнем.
Итак, художник - глашатай совести и пророк, и преображение его внутреннего мира творчеством несет людям свет. Близкая к этому мысль еще отчетливее высказана Анненским в критической прозе. Еще в статье 'О формах фантастического у Гоголя' (1890) он утверждал: 'Всякий поэт, в большей или меньшей мере, есть учитель и проповедник. Если писателю все равно и он не хочет, чтобы люди чувствовали то же, что он, желали того же, что он, и там же, где он, видели доброе и злое, он не поэт, хотя, может быть, очень искусный сочинитель' {Анненский И. Книги отражений. С. 211.}. Отступив, правда, от этого взгляда в статье, написанной год спустя {См.: там же. С. 244.}. Анненский потом, много позднее, в зените своей деятельности вернулся к первоначальной мысли, даже еще решительнее выразив ее (в речи 'Достоевский', 1905): 'Теория искусства для искусства - давно и всеми покинутая глупость' {Там же. С. 238.}.
3
Индивидуальное своеобразие поэзии Анненского - итог тех упорных и разнообразных исканий поэта, о которых мы можем судить по их воплощению и в его оригинальных стихах, и в переводах, и в драматургии, и в критической прозе. Анненский, как представляется, был очень самостоятелен и разборчив в своем отношении к литературным течениям и увлечениям своего времени. Его - в отличие от раннего Блока - миновало воздействие религиозно-мистических идей Владимира Соловьева, ему остался чужд эстетический эгоцентризм Бальмонта и молодого Брюсова, подчеркнутый индивидуализм и культ личности художника-творца вместе с представлением об иллюзорности внешнего мира - то, что было характерно для первого этапа развития русского символизма (в 1890-е годы и самые первые годы нового столетия).
Но так же, как и его младшие современники (Брюсов, Блок, Белый), опередившие его своими литературными выступлениями, он был внимательнейшим читателем великих русских прозаиков - Гоголя, Достоевского, Тургенева, Л. Толстого, Чехова и русских поэтов всего XIX века - от Пушкина и Лермонтова до Полонского, А. К. Толстого, Майкова. Все они стали героями его 'Книг отражений' и более ранних критических опытов. От психологической прозы он унаследовал стремление проникать в глубину сложных, часто трудно уловимых душевных состояний. От прозаиков и поэтов прошлого к нему перешло уважение и сострадание к человеку, пристальное внимание к образам природы и к русскому слову во всех его красках и оттенках. Вместе с тем Анненский зорко и заинтересованно следил за деятельностью своих современников- поэтов в России и глубоко знакомился с западноевропейской поэзией.
О годах, когда проходило накопление этого литературного опыта, скажет потом стихотворение:
Развившись, волос поредел.
Когда я молод был,
За стольких жить мой ум хотел,
Что сам я жить забыл.
('Развившись, волос поредел...')
Накопленный литературный опыт послужил источником и стимулом отнюдь не для заимствований и подражаний, а для творчества глубоко самостоятельного. В оригинальных стихах Анненского (зрелой поры) нет следов 'навеянности', если не считать двух-трех