Но было уже поздно. По казармам поползли слухи.
– Нога у Бенко аж почернела вся от гангрены...
– Бененсток сам от вони чуть в обморок не грохнулся...
– Просто прикладывает руку...
– А рука, Бенко говорит, прямо жжется...
– А то бы отхватили по самое колено...
– И посмотрите теперь на этого мальчишку...
– Прыгает, что твой терьер...
– Бененсток мужик со странностями, я это всегда говорил...
– Не из христиан, сам понимаешь...
– Да и еврей-то не настоящий...
– Капрал Хайлбронн говорит, никто его в синагоге ни разу не видел...
Спустя какое-то время даже сам Альберт начал гадать, что он, собственно, сделал. Он-то был уверен, что видел занозу, что отшатнуться от раны его заставил всего-навсего сырный запах грязных обмоток, что все его «искусство» сводится к умению успокоить, в подлинном смысле этого слова – внушить уверенность, укрепить. Но сделанного не воротишь, и с того дня Альберт уже не знал среди своих однополчан ни минуты покоя. Лошадь, которую он «чудотворно» вылечил, вскоре взбесилась и сбросила рекрута, так что тот сломал позвоночник и навсегда утратил способность ходить. Куда бы Альберт ни повернулся, он всюду видел крестное знамение или талисман от дурного глаза. А тут еще Бенко, глупенький суеверный Бенко, обратился к начальству с просьбой перевести его на другую работу. Не может он прислуживать капитану Бененстоку, у него от этого нервы сдают. Неделю спустя Бенко погиб, наступив на мину.
«Той самой ногой наступил, – говорили солдаты, – проклятие Бененстока».
Больше Альберт никогда и никому присягать на верность не будет – такую клятву он дал, вернувшись в 1919 году на свои запущенные венгерские поля, коим предстояло в скором времени стать запущенными чехословацкими. Брат Михаэль, оставшийся с благословения императора дома, чтобы заботиться о них – надо же было хоть чем-то подсластить войну народу империи, – оказался фермером не из лучших. Клоп сионизма уязвил его еще в начале Гойской Свары, как именовал он войну, и помыслы Михаэля были устремлены к предметам более возвышенным, нежели возделывание чужих, собственно говоря, полей.
После отъезда Михаэля Альберт провел десять лет в трудах, обративших его в крупнейшего свекловода Чехословакии. В 1929-м он увенчал свои триумфальные достижения, построив на собственной земле небольшой сахарный завод и женившись на дочери заводского мастера, маленькой девушке с карими глазами и роскошными волосами. Через год она принесла ему сына, Михаэля, а весной 1932-го скончалась, рожая Ревекку. Альберт пытался спасти жену, но не смог. Как он ни горевал, а все же думал, что, быть может, в неудаче, которой закончились его попытки выходить жену, единогласно объявленную докторами практически мертвой, есть и хорошая сторона. Репутация безбожного колдуна последовала за ним и домой, так что Альберта сторонились даже раввины, которым полагалось бы стоять выше своего легковерного стада.
Да Альберт и не нуждался ни в ком. Он доказал свою силу. Он – замечательный земледелец. Теперь, когда он остался один с двумя маленькими детьми, своими обширными полями и сахарным заводом, его обуяло желание покинуть страну, которая
– Я хочу уехать до того, как французы возьмут Прагу, – говорил он своему слуге Томашу. Всю жизнь Альберт испытывал странный ужас перед французским, непостижимым образом веруя, что освоить его труднее, чем любой другой язык Европы.
Но как уехать? Кто купит свекольные поля? Кто даст хорошую цену за завод? И куда он поедет? В его деревне ходило много толков насчет Америки, однако Америка – это Нью-Йорк, и только; в фермерских местах евреев там не жаловали. Брат Альберта, Михаэль, вернее, Амос настойчиво звал его в письмах к себе в Палестину, где он со своей женой Норой уже произвел на свет двух новехоньких детей, Арона и Эфраима, то были настоящие сабры, из которых со временем вырастут новые евреи нового Иерусалима.
«В конце концов, ты, Альберт, и сам что-то вроде сабра», – писал Амос.
Альберта это замечание озадачило. Насколько он понимал, еврей вправе называть себя сабром, только если он родился на земле израильской. Образованный друг растолковал ему смысл Амосовых слов.
– Это дружеская шутка, Альберт. «Сабром» называют еще определенный плод.[181] Что-то вроде шипастой груши, колючей снаружи, но мягкой и сладкой внутри.
Лучшее описание Альберта, какое только можно было придумать. Ему приходилось быть колючим – владения его велики, управление ими требует массы труда и энергии, рынками сбыта правят люди, продажные до мозга костей, инфляция безумно высока, а народ живет в жесточайшей нужде. Приходилось быть колючим и потому, что самого Альберта, спокойного и рассудительного, принимали за черного душой гипнотического колдуна.
Через неделю после того, как пришло письмо от Амоса, народ Германии избрал Адольфа Гитлера своим новым канцлером. Альберт был разочарован. Гитлер не казался ему сколько-нибудь подходящим для немцев вождем: антисемитизм, считал Альберт, любой антисемитизм – это всего лишь малоприятная пустопорожняя болтовня, ничего практически не значащая. Альберт от антисемитизма почти не страдал. Он, бывало, и сам ощущал некоторую склонность к нему – когда слушал, к примеру, разглагольствования хасидов о законе Моисеевом или Амоса с его друзьями, талдычащих о Сионе. Не то чтобы Альберт стыдился своей национальности, он просто не имел ни малейшего желания поднимать вокруг нее шум. Он был отцом и фермером, вот и все.
Еще через неделю случилось нечто поразительное. Альберта посетил английский джентльмен, которого сопровождал переводчик из Праги. То, что он принимает в стенах своего дома самого настоящего англичанина, взволновало Альберта до крайности. Из всех народов мира англичан он любил больше всего. Он с радостью думал о том, что во время войны ему не пришлось встретиться с ними как с врагами, – Альберт был уверен, что непременно поддался бы соблазну перейти линию фронта и присоединиться к ним. Ему нравился педантизм англичан, их твидовые костюмы, их уважение к искусству наездника, иронический юмор и отсутствие склонности к внешним эффектам.
Альберт провел англичанина с переводчиком в кабинет, усадил в кожаные кресла и звонком вызвал слугу.
– Джентльмен выпьет чаю? – спросил он у переводчика. Альберт надеялся, что англичанин не сочтет звонок слуге показухой. Для Альберта чаепитие именно в этот час было делом совершенно обычным, как и для Томаша – звонок и просьба заварить чайку.
– Это было бы замечательно, мой дорогой сэр, – на превосходном венгерском ответил переводчик. Он, как показалось Альберту, норовил своей довоенной напыщенностью и довоенными бакенбардами переангличанить самого англичанина.
После того как чай был разлит по чашкам, Альберт вежливо выпрямился в кресле, ожидая, что ему объяснят цель визита. Англичанин, отхлебнув из чашки с таким видом, точно пребывал в гостях у неких приятнейших друзей и вообще сидел в эту минуту на ровнейшей из лужаек Беркшира, произнес короткую фразу и добродушно склонил голову в сторону переводчика. Говор у джентльмена был легкий, приятный, с мягкими «р» и нежными модуляциями. Переводчик широко улыбнулся и провозгласил:
– Мистер Бененсток, я представляю правительство Его Величества в Лондоне.
Что за прекрасные слова! У Альберта слегка закружилась голова – и на протяжении следующего часа, пока англичанин излагал свое дело, голова продолжала кружиться все сильнее.
Британская империя – еще одна прекрасная фраза! – глубоко озабочена, сказал англичанин, своей полной зависимостью от тростникового сахара, поступающего из ее далеких доминионов в Австралии и Вест-Индиях. Если в Европе разразится новая война – а англичанин считает себя обязанным подчеркнуть, что таковое развитие событий почитается теми, кого он представляет, настолько маловероятным, что его вообще вряд ли стоит принимать во внимание, – то, как единогласно уверяют знатоки морской тактики,