по койкам, подсунул мне дольку шоколада, я пренебрежительно цыкнул:
- Це! Да ты чё? Я уж так обожрался...
Гордость паче чаяния!
8
И опять, и опять наплывают воспоминания, связанные почему-то с едой.
В том же Заиграеве: стол, на столе - весёлый самовар, сияет, покуривает. Жёлтеют в чашке ржаные шаньги с творогом, а рядом стоит блюдце, полное конфет-подушечек, розовых, голубых, белых, обсыпанных сахаром, сладких до ломоты в зубах. Притягательное блюдце торчит прямёхонько у меня под носом. Я сижу на коленях у матери. Напротив, через круглый стол - потное лицо чужой тёти. Значит, мы в гостях: в наших апартаментах круглые столы не водились. Хозяйка угощает, мы угощаемся. Конфетин на блюдце несъедаемо много. Их, без всякого сомнения, можно уплетать сколь влезет. Это, само собой, мои соображения. Да и хозяйка конфет с этим тоже вроде согласна: 'Кушай, лапушка, кушай!'
Как же, покушаешь тут, если тебя то и дело дёргают, шпыняют, встряхивают, многозначительно гмыкают прямо в ухо. Наконец мать осадила меня вслух:
- Саша, лопнешь. Хватит!
Извинительная улыбка в сторону хозяйки. Та уже давненько как бы не обращает на меня внимания, старательно не смотрит на мой липкий рот, на мои медово блестящие щеки.
Она снова увлекается разговором, а я, надувшись, соплю в две дырочки, демонстративно не беру чашку с чаем. Но прошла минута, другая, и вдруг к моему искреннему удивлению рука моя сунула мне же под нос свежую конфетку. Пришлось уплести. А тут уже и следующая подушечка у губ - разве откажешься?
Анна Николаевна, бедная, ужасно сконфузилась, когда, очнувшись от жаркой беседы, обнаружила пустое блюдце и поджатые губы хозяйки стола. Муттер вспыхнула, вскочила, распрощалась наспех, подхватила меня и опрометью бросилась со двора...
Надолго, навсегда запомнил я истину с тех пор: в гостях хоть с голоду умри, а лишнего кусочка трогать не смей!
Ко всему прочему в тот вечер мне крепко икнулось слопанными дармовыми конфетами: в животе всё слиплось, меня мутило, и долго ещё потом я не мог без содрогания смотреть на приторные подушечки. В своём детстве я ещё не раз пугал Анну Николаевну, переедая-отравляясь то тем, то другим лакомством. Дорвавшись до желанного и редкого продукта, я уже не мог остановиться и старался натрескаться впрок. Так, в своё время объелся я до отвращения, до рвоты мороженым, потом вафлями, затем грецкими орехами, однажды перестарался с халвой и особенно сильно страдал как-то, выпив от голодной жадности зараз штук десять сырых яиц - мать еле меня откачала...
И вообще муттер нашей скучать с нами не приходилось. Хотя ярыми озорниками мы с сестрёнкой не были, но при всей нашей тихости, скромности и даже застенчивости, мы, как и все дети, вытворяли порой невероятное, попадали иной раз в приключения и катастрофы. Люба в детстве была чуть поживее, побойчее меня. На фотографии заиграевской поры это очень наглядно просматривается. Мы стоим с сестрой на табуретках на фоне греческого колоннадного пейзажа - такой задник в фотоателье. Хотя моя табуретка повыше, я всё равно едва достаю макушкой до носа Любы. Мы с ней явно лысоваты, видимо, фотосъемка случилась вскоре после больницы. Мы оба в сандалиях. На мне - сатиновые шаровары на вырост: покрывают меня от сандалет и до самых до подмышек. На Любе - платьишко в крупный горошек открывает подозрительно тёмные коленки. И какие разные у нас мины, какие взгляды: стиснутые сурово губы, напряженно вытаращенные глаза и сжатые кулачонки у меня; бедовый взгляд, бесшабашная улыбка и независимо выпяченное пузцо у Любашки. Нет, явно она жила тогда более энергически, двигалась резче и чаще.
Она, Люба, и затаскивала меня в какие-нибудь авантюры, толкала непроизвольно в омут опасности. Как-то поволокла меня с собой к подружкам. Придумали игру, похожую несколько на испанскую корриду. У соседей взобрались мы на крышу стайки и через щели в крыше принялись дразнить бычка, обитавшего в этом сарайчике. Телок скоро вконец ошалел от тычков палками, от криков и плевков, заметался по хлеву, замычал раздражённо. И вдруг - нате вам! - не под кем-нибудь, а именно подо мной, хотя я единственный из разбойничьей шайки участия в травле бедной животины не принимал, с треском проломилась тесина, и я ухнул в преисподнюю к разъярённому зверю. Мало того, в момент приземления я, видимо, уже начал орать, и мой злосчастный язык очутился меж зубами: клац!
- Ааааааааааааа!..
Этот невероятно дикий, фантастический вопль, исторгшийся из глотки моей, меня спас: он окончательно добил обезумевшего бычка. Тот вжался, втиснулся хвостом в угол, жалобно мыкнул и, глядя на меня с предсмертной тоской, начал обречённо ждать конца.
Когда взрослые вызволили меня из сарайчика и доставили домой, мать моя поначалу решила, что меня до полусмерти забодал бешеный бык, в результате чего я сделался немым и придурковатым. С ней с самой чуть родимчик не случился. Зато с какой лаской (я помню, помню выражение её лица в тот миг!), с какой напускной суровостью ворчала она чуть позже, кормя меня с ложечки молоком и жидкой манной кашкой - язык мой чудовищно распух и едва помещался во рту. Слава Богу, что вовсе его не откусил!
В другой раз Любаха, опять же с подружками, потащила меня за тридевять земель на дальнюю протоку купаться. По дороге надо было форсировать речной рукавчик. Как уже упоминал, сестра на голову обогнала меня в росте, подружки у нее водились тогда ещё голенастее. Я перетрухнул, узнав, что речку надо преодолеть вброд - широка на вид. Но девчонки в азарте и слушать меня не стали: подхватили за ладошки и - вперед. Дно оказалось вязким, илистым, легко раздвигалось под ногами. Когда вода дошла мне до груди, я пошёл на цыпочках, но и это не помогло. Хотел я крикнуть, но уже промедлил: волна плеснула мне в горло, я перхнул, подавился и пустил обильные пузыри.
Мои безалаберные спутницы, и не подумав повернуть, решили махом проскочить опасное место. Забыв поднять меня над водой, они сделали ещё два-три шага и сами хлебнули всласть. Подружка Любина тотчас отбросила мою судорожную ручонку, всплыла и забарахталась к берегу. Люба растерялась, напрочь забыла своё умение плавать 'по-собачьи', забилась, забрызгалась вместе со мной - я повис на ней цепко. Тут бы нам с Любашей и капут, а матушке нашей - вечное горестное успокоение от каждодневных хлопот и тревог, если б на счастье наше не подъехал к переправе парень на велосипеде. Он мигом выудил из речушки сопливых, напившихся от пуза братца и сестрицу Клушиных. Подружка Любина, мучаясь приступом совести, кинулась к нам с рёвом обниматься. Она, вероятно, уже въяве успела представить себе и пережить минуту, когда прибегла бы домой к нашей Анне Николаевне с жуткой вестью...
Вода почему-то издавна и упорно пытается прибрать меня вконец. Уже не раз в своей жизни, находясь в воде, очень близко подплывал я к тому свету. Случай на илистой переправе - первый в зловещей череде таких историй. Чуть позже, уже лет восьми, я чуть было не захлебнулся, повиснув вниз головой на резиновом надувном круге - он соскочил у меня с пояса ближе к коленкам, и центр тяжести моего тела кувыркнулся. Пока соседи по купанию поняли, что я не дурю, не ради забавы сучу вверху ногами, сам плавая под водой, я таки порядком напился речной мути.
Еще лет через пять я впервые решился на штурм Енисея: этот обязательный в Новом Селе ритуал переводил пацана из разряда шпингалетов в клан уважаемых ребят. С двумя более взрослыми парнями я вошёл в реку там, где течение стремилось к другому, лесистому, берегу и само как бы помогало пловцу. Енисей в том месте был неширок, метров двести, но бурное течение делало его грозным, могучим и жестоким. Однако ж, того берега я достиг, хотя и запыхавшись, с надрывом дыша, благополучно. А вот обратно, супротив движения воды, плыть оказалось томительнее, вязче. Мои сотоварищи, уже уверовавшие в мои силы, умахали вперёд, держа над водой по веничку костяники. Я понимал: если позову на помощь, заору - экзамен провален, Енисей я не преодолел. Но, почуяв липкие холодные объятия - кто-то цепко утаскивал меня в стремительную бездонность реки - я вскрикнул:
- Ребя-а!..
И погрузился. Парни бросили свои ягодные букеты, рванули ко мне, начали нырять, вылавливая. Потом, уже на берегу, я потерянно оправдывался: костяники, мол, объелся, отяжелел...
И только на следующее лето решился я вновь форсировать безумный Енисей.
Но самый многозначительный случай моего утопления выпал на последнюю школьную весну. Раз мы, несколько оболтусов, решили прогулять школу и сразу поутру, с портфелями и ранцами, поперлись на остров: обугливать в костре картоху, курить табак и наслаждаться кайфом. Через реку, среди лёдяных зазубрин и торосов, темнела отполированная полозьями дорога. Обочь её валялись там и сям клоки сена,