щедростью, всё так же перекатываю во рту одинокий лёденец...

Право, можно хмыкать и улыбаться, но я очень дорожу этим воспоминанием, ибо, откровенно признаюсь, щедрость не самая сильная сторона моего характера. Когда приходится в силу обстоятельств отдавать кому-то другому кровное своё, душа моя корчится. Так что тот мой подвиг, когда я, сам отнюдь ещё не насытившийся редким лакомством, отдарил все конфеты сестрёнке светлое пятнышко в туманной дали воспоминаний детства.

И как же чувствительно ущипнуло моё сердце, когда жена моя со смешком сказала совсем недавно:

- А помнишь, как ты у сестры в детстве однажды все конфеты выманил? Мне Люба рассказывала.

Вот и совершай благородные поступки! Эх, Люба, Люба!.. Впрочем, женская память, как известно, имеет свои странности...

Особенно наше единокровное родство с Любой почувствовалось и ощутилось, когда мы с нею оказались волею случая вдали от дома, на чужой стороне. Загремели мы нежданно-негаданно в больницу аж в Улан- Удэ. Притащили как-то с улицы котёнка, тощего, грязного - пожалели доходягу. Он нас и отблагодарил наградил, паршивец, стригущим лишаем.

О больница! Этот жуткий, мрачный мир со своим специфическим муторным запахом, звяком беспощадных инструментов, пятнами крови, гноя и зелёнки, кусачими уколами и тошнотворными микстурами, криками и стонами терзаемых болью и врачами больных. Мне и поныне ещё кажется, что, очутись я тогда в этом кошмарном больничном мире совершенно один, я бы умер, исчез, перестал быть от страха и безызбывной детской тоски. Но Люба, Любочка, Любашенька, моя родная сестрёнка, родненькая - вот она, рядом, со мной. И можно теперь вполне быть мужиком и не нюнить, даже если тебя, маленького, беззащитного волокут по коридору на операцию.

Да, вначале я не плакал. Тем паче что всё свалилось неожиданно, как гром среди ясного неба. Я, на минуту оторвавшись от сестры, стоял в больничном холле в кругу взрослых дядей и солидно наблюдал вместе со всеми зрителями за шахматным поединком двух лысых игроков. Здесь все сверкали лысинами, у многих головы ярко пестрились кругляшками зелёнки, - видимо, всё отделение занимали любители-жалетели бездомных кошек. Стоим мы, значит, в сторонке, смотрим умную игру, никому не мешаем. Зато нам мешать начали, крики какие-то понеслись по коридору:

- Клу-у-ушин! Саша Клушин!

'Кого это они?' - машинально думал я, внимательно следя, как игрок в пижаме с мерзким жёлтым пятном на груди взялся за фигуру и решительно стиснул зубы. В сей напряженный момент кто-то ухватил меня за плечо, тряхнул.

- Клушин? Чего ж не откликаешься? А ну айда на операцию.

Сердитая медтётя решительно повлекла меня за руку. Я не сопротивлялся. Сверкающе-острое слово 'операция' тюкнуло меня по больному лишайному темечку и оглушило. Я лишь с ужасом и тоской всматривался по сторонам:

Люба, сестрёнка, где же ты?!

Люба подскочила откуда-то сбоку, чмокнула меня в нос, успокоила:

- Там не больно, Саш, не больно. Ничуточки! Я даже не заплакала. Ножичком - чик! И готово.

Ничего себе - ножичком! Любе хорошо, конечно, она уже прошла через это, голова вся в пластырных нашлепках, ей-то что...

Я надеялся, что сестру пустят вместе со мной в кошмарный кабинет, но дверь перед её носом захлопнулась. Однако тут же обнаружилось: не я один буду терпеть пытку - на табурете у стола сидел, склонив голову, пацанчик чуть поздоровше меня, и к нему уже подступала с чем-то сверкающим в перчатковой резиновой руке врачиха.

Меня придавили на второй скользкий табурет, и пытка началась. Сначала всю мою лысую макушку обильно обтерли-обмыли спиртом - я чуть не задохнулся и чихнул. Затем и ко мне приблизилась страшная тетка в белом халате со сверкающим перышком в пухлых резиновых пальцах. Она нависла надо мной, я зажмурился, скукожился, свернулся улиткой - в кишках заныло, засосало болью. Вдруг в мою плоть втиснулось что-то постороннее, что-то твёрдое, мучительно горячее, и захрустело в моих мозгах. Раз, другой, третий... Я не плакал!!!

И я бы не заплакал ни за что на свете, ибо не плакал мой товарищ по несчастью на соседней табуретке, если бы он не избавился от истязания раньше меня. Как только я остался один на один с живорезами, наступил самый мучительный этап операции. Лишайные шишки разрезали, вычистили, и теперь хладнокровная тётка-врачиха принялась впихивать в разрезы и утрамбовывать в них кусочки бинта, пропитанные лекарством. Я ещё не знал и не догадывался, что потом каждый день раны на моей бедной головушке будут безжалостно вскрывать, старые тампоны вытаскивать и втискивать свежие. Мама моя, мамочка-а-а! Боль даже не с чем сравнить. И спустя тридцать с лишним лет я остро помню то ощущение раскалённой боли, когда толстая врачиха, напевая и порой покрикивая на меня, копалась в моем черепе, в моих нежных детских мозгах.

Как же сладостно было, вырвавшись из камеры пыток, уткнуться Любе в плечо, обхватить её крепко- крепко руками и в охотку, не стыдясь, пореветь. Какая там, к чертям, мужская гордость, вам бы такое претерпеть!..

А потом, через несколько дней, случился и праздник - приехала мама. Она появилась в самый драматический пиковый момент моих больничных страданий. Судьбе, видно, сладко было испытывать меня. Только я чуть-чуть притерпелся к каждодневным зверским перевязкам, как случилась новая мучительная история. Вечером, перед сном затеяли мы в палате игралки. Кто-то за мной гнался, я убегал и юркнул под кровати. Железные койки стояли в три ряда - штук по десять. Из растяжек в сетках коек торчали во все стороны крючья. И вот я, в пылу игры, в азарте ухода от погони, мчался на четвереньках под кроватями и с маху наделся ухом на один из толстых крючков. А-ах!!!

Сначала я даже не сообразил, испугался: кто мог под кроватью так жёстко ухватить меня за ухо и не отпускать? А когда через мгновение нахлынула боль, я чуть не чокнулся, ошалел, впал в столбняк и, разинув рот, пустил в мир мощный трубный рёв. Наверху, в надкроватном мире, всполошились и встали в тупик: скорчился пацанёнок под койкой на четвереньках и орёт.

- Да чего ты ревёшь-то? Вылазь! Чего не вылазишь-то? Эй!

Только когда Люба подобралась ко мне по-пластунски, она наконец увидела и всем сообщила, что я ухом 'совсем наскрозь' наживился на крючок. Пришлось нянькам и медсестрам разбирать-отодвигать кровати, снимать меня, словно сомлевшего сомёнка, с крючка, заливать свежую рану йодом и совать мне под нос склянку с резким, как удар тока, нашатырем. Не было в тот вечер никого несчастнее меня во всей больнице. Во всём мире. Во всей Вселенной. Я всхлипывал и поскуливал до поздней ночи.

А на следующий день приехала мама. И я попал из ада в рай. Конечно, всхлипнул пару раз и шмыгнул носом, рассказывая маме о всех своих больничных злоключениях, но слёз уже в запасе не осталось. Да и до слёз разве, если уплетаешь из банки грушевый компот, прикусывая ещё и сахарным печеньем...

Консервированные груши и печенье - редкое по тем временам для меня лакомство - врезались в память, но я не помню, какие яства приносили в больницу другим детям. А вот осталось в памяти то язвительное чувство стыда, зависти и горечи, какое испытал я года три-четыре спустя, когда в первый и последний раз попал в пионерлагерь. В родительский день нагрянули в 'Чайку' отцы, матери, бабушки, дедушки. Я соскучился по матери, по Любе и когда увидал их в толпе хлынувших из автобуса гостей, чуть не бросился навстречу, чуть не закричал, как девчонка. Мы своей семьей, по примеру остальных, уединились в лесочке, и мама с Любой принялись меня потчевать домашней снедью. Из снеди было: пирожки с картохой, очень вкусные, но неказистые, кривобокие и подгоревшие (увы, наша муттер не умела и не любила готовить), магазинное печенье, ещё конфеты-ириски и бутылка лимонада. Уплетал я всё это с причмоком - казённая пища всегда держит аппетит в подогретом состоянии.

Вечером наш корпус резко разделился на два класса - пролетариев и буржуев. Буржуи хрустели обёртками шоколадок, хрумкали яблоками, аппетитно воняли куриными ножками. Пролетарии или вовсе делали вид, что спят, или мрачно посасывали карамельки и ириски. Я, нанюхавшись жареных куриц и копчёной колбасы, смертельно захотел жрать, но ни за какие коврижки не согласился бы извлечь из тумбочки на свет два оставшихся кривобоких и, как мне мнилось, позорных пирожка с картошкой. Желудок, бедный, пульсировал и ёжился в животе, слюнки протекали на подбородок, но когда Витька Мастрич, сосед

Вы читаете Муттер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату