гвоздить человека по лицу, по почкам, ниже пояса; с каким мазохистским наслаждением смачивает потом под краном собственные синяки и шишки...
Нет, прав классик: Бог с Дьяволом борются, а поле битвы - сердце человека.
Впрочем, и я решился-таки однажды подраться всерьёз - надоело отступать и тушеваться. В 7-м классе уже, на перемене, я психанул, не поддался Витьке Коневу, ярому любителю помахать кулаками - он между делом, по привычке подставил мне, спешащему, подножку. Я чуть не кувыркнулся, но не смолчал, как обычно, а в ответ пнул его по ноге и как сумел набычился. Конь от неожиданности промедлил, не наскочил на меня, не ткнул в нос, а лишь тявкнул: мол, ты чего? Я, в свою очередь: а ты чего? Собрались зрители. Дело приняло не сиюминутный, не пустяковый оборот и начало развиваться уже по классической 'дуэльной' схеме: решено было после уроков встретиться и разобраться до конца.
Весь оставшийся урок я сидел потный и красный, сердце тукало с перебоями, я всячески себя взбадривал, но, признаться, пыла геройского в себе не находил. И вот в окружении возбуждённых болельщиков-секундантов мы Витька Конь впереди, уверенный, деловитый, с уже сжатыми кулаками, я, на пластилиновых ногах, с пересохшим ртом, за ним - завернули за угол школы, в скверик. Я плелся и молил Боженьку, чтобы он как-нибудь отложил эту драку, отодвинул: потом, после, хоть завтра я готов, а сейчас... Но ничего не случалось.
Я ещё надеялся, что мы с противником вперёд поговорим, начнём со словесной перепалки, и я, может, распалюсь, опять психану и уж тогда решусь его ударить по щеке или в грудь. Однако ж, только мы бросили портфели под куст и встали друг против дружки, вернее, враг против вражки, в кругу оживлённо- кровожадных однокашников, Конь быстро и молча, зло прикусив губу, шарахнул меня кулаком в нос. Ах! В глазах - туман, в ушах - звон. Я замахал руками, но тут же получил хлёсткий тычок прямо в глаз: вспыхнул фейерверк, и я шмякнулся на лопатки...
Скорей всего на том бы всё и закончилось - вставать мне не хотелось, а лежачего не бьют. Как вдруг Судьба меня добила: на позор мне раздался родной кричащий голос:
- Что ты делаешь?! Не смей его бить! Сильный бьёт слабого, а вы всё смотрите!..
Я приоткрыл один целый, а второй уже заплывающий глаза и увидел бегущую к нам Анну Николаевну. Я вскочил, но вместо того, чтобы в порыве благодарности кинуться к матери под крыло, затопал ногами, завизжал:
- Уйди ты! Чего вмешиваешься! Не твоё дело! Уйди-и-и!
И горько-горько завыл.
7
Кроме родственников, появились у нас с Любой в Заиграеве и приятели-друзья.
В детстве, кстати, у нас всегда имелось в достатке товарищей ещё и потому, что хибарка наша, где бы мы ни жили, становилась своеобразным детским клубом. Мать наша, Анна Николаевна, очень и даже чересчур благожелательно относилась к нашим приятелям, умела их привлечь, развлечь и угостить чем Бог послал, вернее - чем Советская власть послала. В Заиграеве напротив нашей избушки высился красивый терем о пяти окнах по фасаду, жили-проживали в нём большие заиграевские люди, но вот детки их - это я помню отлично - целыми днями гостевали у нас, в жуткой теснотище, угощались с аппетитом бутербродами с маргарином и подушечными конфетами.
Но всегда в кругу наших маленьких знакомых попадались и особи, находящиеся ещё ниже нас в табели о рангах. Была одна такая подруженция у Любы и в Заиграеве. Не девчонка - оторва. Жила её семья просто кошмарно: в каком-то сарае кучилось их человек семь-восемь в одной комнате-кухне грязь, вонь, лохмотья. Уж как наша робкая, с большими кротко-доверчивыми телячьими глазами Люба подружилась с этой шустрой девахой, невозможно и представить, однако ж -- подружилась. Вроде бы мать девчонки работала в школе техничкой - да, да! Тогда, конечно же, наша Анна Николаевна притартала как-нибудь в гости бедную девочку горемычной уборщицы.
Но странное приятельство продолжалось недолго - уж больно разные характеры имели мы с сестрой и та девчонка, несовместимые характеры. Мне было-то лет шесть, и то иные выходки нашей дикой подружки просто-напросто, выражаясь взрослым языком, шокировали меня. Раз пришли мы к ней домой (Тонькой её звали, что ли?), и вот сцена: мы с Любой жмёмся у порога, за голым, без клеёнки, столом у окна сгрудились взрослые, что-то жуют и пьют. На коленях одной из женщин зашёлся в плаче ребёнок, она то и дело рычит на него, встряхивает. Дышать нечем - смрад.
Тонька наша обделала свои делишки, вроде бы пятак у матери на кино выклянчила, и мы, с облегчением переведя дух, уже собрались ретироваться, как Тонька спохватилась:
- Стойте-ка, поссать ещё надо.
У печки стоял жестяной таз с мутно-жёлтой жидкостью на дне. Тонька, встав над тазом, расщеперилась, задрала подол, оттянула от ляжки край трусов и пустила звонкую струю. Я старательно увернул голову, уткнулся взглядом в обшарпанную дверь. За столом одобрительно всхохотнули, посыпались шуточки. Тонька звучно щёлкнула резинкой трусов, циркнула сквозь зуб слюной и кинула какое-то словцо - таких слов я тогда ещё не знал. Мать Тонькина заругалась, припечатала ей затрещину, мужики за столом аппетитно реготали, похваливали маленькую архаровку. Тонька невозмутимо отмахнулась и прикрикнула на нас с Любой:
- Вы-то ссать будете?
Мы с сестрёнкой как ошпаренные метнулись за дверь...
И как мать наша ни старалась сохранить диковинную дружбу, как ни убеждала нас с Любой, что-де Тоня девочка бедная, несчастная, её жалеть надо - приятельским отношениям наступил-таки однажды конец. Как сейчас вижу: мы с сестрёнкой улепетываем со всех ног прочь, а 'бедная' и 'несчастная' Тонька швыряет вслед нам обломки кирпичей и злобно рычит:
- Только вот попадитеся! Сопатки-то враз разобью!
Чем уж мы так могли досадить ей?..
Но большую часть времени мы проводили, конечно же, вдвоем с Любой. В то время мы были с нею пребольшущими друзьями. Сестра родилась двумя годами ранее меня и, разумеется, верховодила во всех играх и забавах. Смотрела она тогда на меня сверху вниз и в прямом и в переносном смыслах - я еле до плеча ей доставал. Эта дискриминация в росте тянулась очень долго, я рос до обидного незаметно. Когда вспыхивали ссоры, неизбежные в этом возрасте драчки, побеждала обычно Любка, уязвляя мое мужское самолюбие. Потом-то, через несколько лет, наступило и желанное время реванша - подтянулся я, догнал и перегнал сестру в росте.
А в Заиграеве мы ещё о-го-го как дружно жили: куда там сказочным сестрице Алёнушке и братцу Иванушке. Помню свой братский подвиг из тех дней. Любые сладости, даже самые незатейливые, редко появлялись в нашем доме. Сколько получала в конце 1950-х учителка сельской школы? Известно - гроши. И вот в один из вечеров - наверняка в этот день у матери случилась получка сидели мы всей семьей за столом. Пили чай после царского - с колбасой ужина. Перед каждым из нас прямо на клеёнке красовалась горсточка монпансье-леденцов - мелких плоских разноцветно-блестящих дешёвых конфет. Перед муттер - штучек несколько, перед моей и Любкиной эмалированными кружками - горочкой. Поделены-подсчитаны конфеты поштучно. Я, по врожденной сибаритской привычке, оставшейся во мне и по сию пору (где только её подцепил?), смаковал сладости, отправляя в рот по одной штучке, и долго прополаскивал её чайком, катая между зубами. Любка же - хрум! хрум! - и в пять минут умяла свою долю. И, ещё хрустя последними своими монпансьешками, начала пристально коситься и прищуриваться на мои сладкие богатства.
- Са-а-анечка, дай одну конфеточку, а... Ну чего тебе, жалко? Всего одну, самую малю-ю-юсенькую...
Ну где ж здесь устоять? Сестрёнка таким умильно-ласково-подкупающим голосом теребит мне душу. Я вздыхаю, шмыгаю обречёно носом и отрываю от сердца две конфетины. Две!
Хрум! Хрум!
- Са-а-нечка, дай ещё одну... Ну самую-самую последнюю...
- Ай-я-я, Люба, не стыдно? - вмешивается мать. - Ведь ты старшая.
Но я уже (что это со мной творится?) передвигаю по клеёнке несколько сладких льдинок к Любкиной кружке. И даётся это мне легче, чем в первый раз. Гораздо легче. Оказывается, дарить, делиться - это тоже вкусно...
Хрум! Хрум! Хрум!
Сестра блаженствует. Я, напыщенно гордый, раздуваемый чувством собственного благородства, своей