Пуль замолчал. «Что еще надо им сказать?» Мотнув головой и переступив ногами, как лошадь, он добавил, что если кто-нибудь станет мешать союзникам, командование вынуждено будет принять соответствующие меры. Затем он протянул Чайковскому руку, криво улыбнулся остальным и вышел из зала. Чайковский стоял, как манекен, низко склонив голову.
Садясь в экипаж, Пуль вспомнил о большевистской листовке, доставленной ему сегодня. Большевики называли этих людей кучкой лакеев. «Они правы, – подумал Пуль. – Но, к сожалению, это глупые, невоспитанные и нерадивые лакеи, которые за спиной своих господ только и занимаются тем, что обсуждают их поступки».
Ошеломленный посещением генерала Пуля, Чайковский решил пожаловаться американскому послу. Однако в личном приеме «председателю правительства» было отказано. Ему предложили письменно изложить свои претензии, что он и выполнил.
Френсис ответил: «При назначении военного губернатора генерал Пуль несомненно пользовался правом, присвоенным ему по должности начальника экспедиционного корпуса. Нам точно неизвестно, каковы полномочия русского губернатора. Мы знаем только, что полномочия полковника Донопа имеют единственную цель – обеспечить в городе надлежащий порядок и общественную безопасность. Таким образом, они отнюдь не противоречат политическим и административным атрибутам гражданских властей».
Пуль торжествовал. Руки у него теперь были развязаны.
10
В тюрьме заседал военно-полевой суд. Негласным, но непременным и постоянным членом его являлся подполковник Ларри. Он считал своим долгом лично присутствовать и при расстрелах и даже специально надевал в этих случаях парадный мундир.
Тюрьма стояла в центре города. Утром возле нее толпились женщины, нередко с детьми… Одни добивались получения какой-нибудь справки, другие надеялись передать еду своим близким, брошенным в тюрьму. Тюремные стражники разгоняли толпу прикладами, но женщины были упорны: они собирались на соседних улицах либо опять появлялись у тюремных ворот. Их терпение казалось неистощимым.
Тюрьма была переполнена военнопленными, большевиками, а также лицами, заподозренными в сочувствии к большевизму. Каждый день сюда приводили все новых и новых арестованных.
Доктор Маринкин был арестован на службе, в морском госпитале. Он готовился к очередной операции и тщательно тер пальцы мыльной щеткой. Дежурная сестра вызвала его в коридор. Он вышел. Перед ним, у, самых дверей в операционную, стоял щеголеватый офицер в английской форме.
В тюрьму доктор Маринкин был доставлен под конвоем двух английских солдат. Его втолкнули в общую Камеру, и без того переполненную людьми.
Лежа на нарах, Маринкин прислушивался к нескончаемым беседам, которые велись вокруг него.
Особенно горячился Базыкин, секретарь губернского совета профсоюзов, сильный, широкоплечий мужчина с черными усами на крупном красивом лице.
– Не сумели организовать подполья! – говорил он. – Не выполнили указаний партии. В первую очередь я виню самого себя. В первую очередь. Башку бы мне оторвать…
– Не спешите. Пригодится, – раздался откуда-то из потемок усталый, злой голос.
Маринкин пригляделся. Человек, сказавший это, лежал под ним, на нижних нарах, вытянувшись, точно стрела. Голова у него была забинтована тряпкой. На посеревшем лице выделялись тонкие, упрямо сжатые губы и воспаленные глаза.
– Где это вас так изувечили? – спросил Маринкин.
– Еще в первый день хлыстом исполосовали. А потом на допросе… – Лежавший приподнялся на локтях и, задыхаясь, продолжал: – Все секретов от меня добиваются. Только поэтому еще и жив. А то давно бы хлопнули. Из-за шифра канителят.
– Из-за какого шифра?
– Ну, нашего… советского… Они, конечно, понимают, что я должен знать шифр. У губвоенкома телеграфистом был. Оленин моя фамилия.
– И вы сказали? – быстро спросил Маринкин, вглядываясь в лицо телеграфиста.
– Да ты что? – удивленно прошептал Оленин. – Умру – не выдам.
Он глубоко, со стоном вздохнул.
– Трижды уже тягали меня… Американец один, Ларри по фамилии, сказывал английскому полковнику, будто меня расстрелять следует… Переводчик мне сообщил. Все возможно. А может, и пугают. На пушку берут. Ну, да я не дамся. У меня характер крепкий… – Боец ударил ладонью по голым доскам.
Он с трудом встал, шатаясь подошел к Маринкину и потянулся к окну. За окном мутно белела северная ночь.
Камера спала. Сон одолел людей, тесно разместившихся на нарах, в проходах между нарами и прямо на грязном полу.
– Пожалуй, и нам пора спать, – сказал телеграфист. – Утро вечера мудренее… А вы, я слыхал, доктор. Как же сюда-то угодили?…
– Сам не знаю… – ответил Маринкин. – Должно быть, за то, что перевязывал раненых из рабочего отряда на Маймаксе. Английская контрразведка хватает нас только за то, что мы советские граждане… На советской платформе стоим.
– Верно, вот за это самое, – согласился телеграфист.
Стащив с ног пыльные, тяжелые сапоги и пристроив их в изголовье вместо подушки, он улегся на нары и замолчал. Маринкин думал, что боец уже уснул, но вскоре в тишине камеры снова раздался его негромкий, взволнованный голос:
– Эти зверства, как они вчера меня били, наша партия им не простит. Нет, не простит… Хоть Архангельск нынче сплошь застенок, партия и рабочий класс вступятся в это дело. Эх, дожить бы!..
Вдруг среди ночной тишины раздался пронзительный тягучий звонок. По коридору, стуча сапогами, пробежал надзиратель. Камера проснулась. Люди бросились к окнам, стараясь рассмотреть, что делается на дворе. Все знали, что это звонок у тюремных ворот.
Один из надзирателей выбежал во двор. Ворота раскрылись, пропустив офицеров с портфелями в руках. По улице протарахтел грузовик. Вслед за этим во дворе появился небольшой отряд солдат с винтовками.
– Опять всю ночь судить будут, – услыхал Маринкин за своей спиной чей-то голос.
Навстречу контрразведчикам, покачиваясь, спешил помощник начальника тюрьмы Шестерка.
– Ишь мотает его! Пьян, сукин сын… Значит, опять расстрелы будут, – сказал кто-то возле окна.
Во дворе раздались слова команды, стукнули о пересохшую землю приклады винтовок. Маринкин почувствовал, что ему почти до боли сжали руку. Он обернулся. Рядом с ним стоял телеграфист. Глаза его лихорадочно блестели.
– Видишь? – задыхаясь, сказал он. – Видишь негодяя?
– Который? – с невольной дрожью спросил Маринкин.
– Подполковник Ларри… Ну, что избил меня…
Доктор протолкнулся ближе к окну. Посредине тюремного двора стояло несколько офицеров в желтых шинелях и таких же фуражках с гербами. Среди них выделялся высокий, поджарый, уже немолодой офицер. Как и тогда, в Исакогорке, на нем была фуражка с красным штабным околышем. В руке он держал стек с кожаной ручкой.
Подкованные железом, грубые солдатские ботинки загремели по ступенькам лестниц и на площадках тюрьмы. Лязганье винтовок смешалось со звоном ключей в руках надзирателей и со скрипом открываемых дверей.
– Я же ни в чем не виноват! – кричал чей-то возмущенный и гневный голос. – Это бесчеловечно!.. Это произвол!..
Вслед за этим раздался визгливый крик Шестерки:
– Мал-чать! Выходи!
– Боже мой, – с негодованием зашептал доктор, наклонясь к Оленину. – Вы слышите?
Но скрежет ключа в дверном замке камеры заставил его вздрогнуть.
– Оленин! – выкликнул надзиратель.