то прекрасное, что в нем было, представляет собою жизненное продолжение и завершение той ахтырской духовной атмосферы, которая была здесь описана.
В этой атмосфере он до конца своих дней жил всем своим сердцем; а сердце - несомненно - самое высшее в человеке и самое большее, что он может дать людям. Самое яркое из моих ранних воспоминаний о его детстве есть именно воспоминание об этом сердце. Я был тогда мал, очень мал. Мы шли с лопатами - копать наш ахтырский сад-огород, тот самый, о котором было уже мною здесь упомянуто. По дороге мы оба залюбовались какой-то необыкновенно красивой бабочкой; я ее тут же поймал и с детским легкомыслием разорвал ей крылышки. Никогда не забуду того, что тут сделалось с Сережей; он весь задрожал, заплакал, закричал {74} и сильно ударил меня лопатой по ноге. После того мы оба долго ревели, я - от боли и отчасти от стыда, а он - от ужаса перед тем, что я сделал. Так он с раннего детского возраста воспринимал страдания живой твари.
Помню впоследствии, в революционные годы, как он, тогда уже профессор московского университета, был весь в хлопотах о несчастной молодежи, томившейся в тюрьмах. Помню его взволнованный, исполненный глубоким состраданием рассказ об одной молоденькой барышне, сидевшей в тюрьме и перестукивавшейся с женихом, сидевшим рядом. Этого молодого человека она видела раз, всего только один раз в жизни, когда его провели мимо нее в другую камеру, и без памяти его полюбила. Чувства с обеих сторон передавались посредством стука из камеры в камеру. Потом ее освободили, его куда-то сослали, и она теряла надежду его увидать...
Меня поразила эта сила душевной боли брата о совершенно чужой, почти незнакомой ему барышне. И мне тут же необыкновенно живо вспомнилась только что описанная сцена из раннего его детства. Это была все та же боль о бабочке с разорванными крылышками. И в этом чувстве он был весь, самой сердцевиной своего существа.
Но откуда же взялась эта сердцевина? Вспоминаю бурное негодование и бунт Мама о высеченном дворовом и думаю: это ее душа в нем говорила, других любила и за других страдала. - И весь его облик тут: от этого негодования, {74} от этой боли за других, за всю несчастную Poccию, он сгорел и умер. 'Либерализма' в холодном, рассудочном значении этого слова в нем было так же мало, как и в моей матери. Не рассудок, а любовь, горевшая в его сердце заставляла его чувствовать всякую живую тварь, терзаться о всяком унижении человеческого достоинства и бурно негодовать против мучителей.
Это была бесконечно даровитая природа.
- Я - его брат и сверстник (я моложе его на год), учившийся с ним вместе, сидевший с ним рядом на одной скамье в гимназии, потом его единомышленник в философии - могу удостоверить, что он, как философ, не дал и десятой доли того, что он мог дать русской философии. Он унес с собой в могилу беспредельное множество мыслей, столь же ценных, сколь и глубоких, коих он не успел даже набросать на бумаге. Все им написанное и изданное было в сущности лишь блестящим предисловием к тому, что он хотел, но не успел высказать.
Отчего не успел? Это была одна из самых редких в мире трагедий. Не успел он оттого, что его талант был принесен им в жертву его сердцу. Всего шестнадцать лет продолжалась его литературная деятельность, началась в 1889 и оборвалась в 1905 году, когда он умер. Помнится, в течение этого времени ему было почти всегда некогда заниматься любимым делом - философией. Почему некогда? Потому что Россия тогда переживала исключительно тяжелые предродовые муки, а {75} средоточением этих мук был университет, которому он отдавался. Чем занимался он в то время? То ездил к властям - упрашивать за каких-либо заключенных, то скакал в Петербург - молить, чтобы не были сосланы поголовно в Сибирь участники многолюдной сходки, то тщетно пытался предотвратить нависшую над молодежью угрозу солдатчины, то изыскивал меры, чтобы как-нибудь спасти университет, то отдавал все свое время студенческому обществу или поездке со студентами в Афины, потому что у него сердце болело о молодежи, нередко забывавшей из- за 'политики' высшие интересы культуры.
Мой отец жертвовал своим достоянием и разорялся частью ради музыки, частью ради дорогих ему людей. Мой брат Сергей сделал больше: он принес в жертву самую внутреннюю свою музыку, свою философию ради того, что больше и философии, и музыки - ради любви. Казалось бы, что может быть больше для философа, чем уход в тот внутренний слух, которым он слышит мир. Есть ли выше на свете наслаждение, чем это забвение всего, всего окружающего и наполнение ума и души из невидимого. Когда мне вспоминается образ брата, я чувствую, что и для философа есть нечто высшее, гораздо высшее. Нельзя уйти в прекрасный внутренний мир, когда рядом с вами томится в предродовых муках бесконечно дорогое вам существо. А что, если это существо вам даже не жена и не мать, а что-то еще большее, ваша родина? Что если опасность для нее такова, что вы каждый день и каждый час {76} себя спрашиваете - жива ли Россия, останется ли она в живых, родится ли из ее мук нечто святое, великое, сверхчеловеческое, или она умрет, не родивши? Кто это чувствует, тот поймет, что есть минуты, когда уходить во внутреннюю музыку безнравственно, и что ради любви можно принести в жертву самый свой талант.
Иногда кажется, что он просто-напросто растрачивается попусту. Что больше - философское творчество, откровение потустороннего на земле через духовный к нему подъем или ни к чему не приводящая хлопоты об университете? Что выше - пифагорова 'музыка сфер' или политическая деятельность и публицистика? Есть минуты в истории, когда самая постановка таких вопросов есть фальшь. Пусть не приводит ни к чему вся эта борьба публициста и политика за бесконечно любимое и дорогое. Если бы этой борьбы не было - не было бы самого главного, чем дорог человек, не было бы сердца у его внутренней музыки. А что такое философия и музыка без сердца? Что такое холодная мысль и холодная эстетика, как не обольстительная ложь? Даже беспомощное барахтанье в политике ценнее такой мысли и такой эстетики, если только оно идет из глубины сердца. Пусть внешний практически результат такой деятельности ничтожен: у нее есть бесконечно ценный внутренний результат. - Человек, отдающей любви все дары своей природы, рождает в мир высшую нетленную красоту, красоту духовного человеческого {77} облика. А это и есть та жемчужина, за которую следует все отдать. И никогда такая жемчужина не пропадает для мира, потому что бисер топчут только свиньи, но не люди. Эти духовные жемчужины остаются для будущего теми пророческими внушениями и прообразами, вокруг которых кристаллизируется и собирается впоследствии все лучшее, что есть в мысли и воле целого народа.
Раз для брата Сергея высшим в человеке было его сердце, а не талант, его сердце и должно быть поставлено в центр его характеристики. Но, чтобы глубина его сердца стала понятною, надо ясно представить себе, чем он жертвовал.
Он был сыном своих родителей; у него, как и у них, была музыкальная душа. Что ярче всего выделяется в моих детских о нем воспоминаниях? Это образ какого-то неутомимого и бесконечно жизнерадостного творчества детской фантазии. Через эту фантазию он пропускал все то, чем мы были с детства окружены. Ребенок всегда 'подражает взрослым', и в этом подражании заключается главный интерес его жизни. Когда же это подражание талантливо, он подчиняет себе воображение своих сверстников, командует ими и руководит их играми. У нас таким заправилой всегда был брат Сережа, распределявший всем нам роли и подчинявший своему творчеству всю многолюдную нашу детскую ватагу. Чего-чего тут не бывало. То он увидит похороны генерала на улице, и мы все несколько дней подряд 'хороним Лужина', носим подобие орденов {78} на подушке и ездим за ними в 'санях', т. е. в опрокинутых на пол стульях. То мы все 'едем в Ахтырку', для чего из стульев составляется бесконечно длинный поезд, а он 'кондуктором' отбирает билеты. То вдруг, вернувшись с чьей-то свадьбы, он придумывает 'женить' меня на ком-либо из сестер. Над головами венчающихся держат вместо венцов деревянные кирпичи и при этом поют: 'Пресвятое приженение, моли Бога о нас'.
Все это - в раннем, конечно, очень раннем возрасте. Но, чем больше мы становимся, тем больше фантазия Сережи одухотворяется, и тем больше в наши игры проникает... музыка. Нас начинают возить в театр, и мы тотчас воспроизводим либо 'Конька , Горбунка', либо другой балет - 'Сатаниллу' - с огнем и адом. Мама играет на рояли, под ее музыку проходит весь балет, но организатором является Сережа. Он придумывает как изобразить посредством транспаранта огненный фонтан, как воспроизвести морское дно навешанными на веревку золотыми рыбками, снятыми с елки. Он вырезывает из белой бумаги седую бороду для 'хана' и надевает эту бороду на младшую из сестер. Ему же приходит в голову изобразить 'адское пламя' яркой вспышкой какой-то пудры, которую сыплют на свечку. Благодаря этим представлениям я и сейчас помню наизусть всю музыку 'Конька Горбунка'. Еще позже в наши игры вторгается Рубинштейн с его консерваторией и мы, подражая голосам певцов и певиц, воспроизводим консерваторский {79} спектакль -