Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты...
И сами слезы Изоры над телом Бертрана, которого она прежде не ценила, по мысли Блока, говорят о том, что 'судьба Изоры еще не свершилась'.
'Бертран любит свою родину, - писал поэт впоследствии, - притом в том образе, в каком только и можно любить всякую родину, когда ее действительно любишь. То есть, говоря по-нашему, он не националист, но он француз, для него существует ma dame France23, которая жива только в мечте, ибо в его время объединение Франции еще не совершилось, хотя близость ее объединения он предчувствовал. От этой любви к родине и любви к будущему - двух любвей, неразрывно связанных, всегда предполагающих ту или другую долю священной ненависти к настоящему своей родины, - никогда и никто не получал никаких выгод. Ничего, кроме горя и труда, такая любовь не приносит и Бертрану' (IV, 534).
Здесь Бертран полностью отождествляется с самим автором, если даже во многом не подменяется им. Вспомним стихи поэта:
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!
Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться...
Вольному сердцу на что твоя тьма?
Рыдающие, похожие одновременно и на проклятия, и на любовную мольбу звуки, где, как звон кандалов, перекликаются 'царь' и 'Сибирь', 'Ермак' и 'тюрьма'.
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни...
Почти пугает это мертвенное лицо, полное одновременно какой-то скрытой угрозы, предвестья трагедии, обличающее глубокое проникновение в 'мать' чуждого начала 'татарщины' - насилия, жестокости, бесправия.
Но 'разлучиться' с Русью невозможно. И если в первой строфе звучит отчаянный, хотя и бессильный протест против ее настоящего, порыв к освобождению, и даже интонации ('разлучиться, раскаяться') как бы передает тщетные напряженные усилия разорвать 'узы' сыновней строфе господствует покорное сознание их нерушимости:
Тихое, долгое, красное зарево
Каждую ночь над становьем твоим...
Что же маячишь ты, сонное марево?
Вольным играешься духом моим?
И в первые недели мировой войны, в августе 1914 года, как развитие этого мотива, признание своей околдованности 'сонным маревом', рождается стихотворение:
Грешить бесстыдно, непробудно,
Счет потерять ночам и дням,
И, с головой от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в божий храм.
Три раза преклониться долу,
Семь - осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да еще семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери,
Икнув, ногою отпихнуть.
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщелкивая счет,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод,
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне...
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
Все здесь смешалось - грешный хмельной разгул, и искреннее покаяние, лишенное даже такой понятной и распространенной в русском народе жажды сладостного публичного самоистязания ('тайком к заплеванному полу горячим прикоснуться лбом'), и преблагополучное после того возвращение к обычным трудам и дням, не смущаемым даже безмолвной укоризной иконного лика. Блока (и в этом, конечно, его наивность) не интересуют здесь 'оттенки', которые принимают эти черты национального характера в различной обстановке (не все могут 'переслюнить' купоны!). Он с горечью и грустью принимает их за то, что в 'трудных' от хмеля (прекрасный оборот!) головах вспыхивают проблески совести, желания приобщиться к чему-то высокому, притягивающему не внешней пышностью, а духовным смыслом ('поцеловать столетний, бедный и зацелованный оклад').
Любопытно, что, читая один из бальзаковских романов, Блок сделал выписку из него: 'Родина, подобно лицу матери, никогда не испугает ребенка'.
В мрачнейшие дни империалистической войны, трагически переживая 'одичание' мира и еще не видя выхода из этого, поэт благодарно отозвался на одно сочувственное письмо: 'В таких письмах, как Ваше, есть некое 'слышу, сынку' из 'Тараса Бульбы' (VIII, 456).
Вспомним эту сцену, когда сын Тараса гибнет на чужбине: 'Остап выносил терзания и пытки, как исполин... Но, когда подвели его к последним смертным мукам, казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица!'
Этим ощущением исполнены многие тогдашние стихи Блока:
А вблизи - все пусто и немо,
В смертном сне - враги и друзья.
('Я не предал белое знамя...')
Вот - свершилось. Весь мир одичал, и окрест
Ни один не мерцает маяк.
. . . . . . . . . . . .
Не стучись же напрасно у плотных дверей,
Тщетным стоном себя не томи:
Ты не встретишь участья у бедных зверей,
Называвшихся прежде людьми.
('Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух...')
'И упал он силою, - писал Гоголь об Остапе, - и воскликнул в душевной немощи: 'Батько! где ты? Слышишь ли ты?'.
Подобный скорбный возглас слышится подчас и со страниц блоковских стихов:
Чертя за кругом плавный круг,
Над сонным лугом коршун кружит
И смотрит на пустынный луг.
В избушке мать над сыном тужит:
'На хлеба, на, на грудь, соси,
Расти, покорствуй, крест неси'.
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней.
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
('Коршун')
И тут невольно приходят на память его прежние строки:
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн твой - будет ли причален
К моей распятой высоте?
('Осенняя любовь')
'Мы его застаем в самую трудную для него минуту - когда плечи его горбит безысходная тяжесть. Он неумолимо честен, трудно честен...' (IV, 533).
Так пишет Блок о Бертране, - и снова это оказывается сказанным и о себе самом. Эта 'трудная', 'неумолимая' честность великого художника трагически претворилась в поэме 'Соловьиный сад', подытожившей многие издавна волновавшие Блока мысли.
'Я увидал огромный мир, Елена,- говорит в пьесе 'Песня Судьбы' Герман, синий, неизвестный, влекущий. Ветер ворвался в окно - запахло землей и талым снегом... Я понял, что мы одни, на блаженном острове, отделенные от всего мира. Разве можно жить так одиноко и счастливо?' (IV, 110).
Тема эта, зародившаяся еще в сравнительно ранней лирике Блока (например, в стихотворении 'Старость мертвая бродит вокруг...'), с годами все более мощно нарастает в его