можно обнаружить, как одно из чувств вызывает к действию остальные. Настороженность внутреннего слуха пробуждает осязание, зрительные ощущения обостряют обоняние... Весь чувственный аппарат отвечает на любое раздражение совместным откликом.

Пейзаж в 'Канцоне' не армянский, а, скорее, обобщенно средиземноморский и в значительной степени ландшафт мечты. Мандельштам говорил, что в народных сказках люди, никогда не видевшие моря, представляют его себе как воплощение синевы, а гору - такой, как Арарат: чистый конус с хорошо обрисованной подошвой и ровной вершиной в белой шапке. (Даже Арарат вызывает страшные представления: он носил в дни нашей жизни в Эривани огневой пояс. Турки загоняли курдов на снежную вершину горы[511], по мере подъема сжигая кустарник, чтобы они не прорвались вниз. Хорошо было Ною на земле без людей - спасся на Арарате... Курды в Джульфе[512] пробовали спастись вплавь и бросались в реку, но с нашей стороны пограничники открывали огонь. Всюду огонь... Курды в первой четверти века перебили армян[513], а во второй четверти были сами перебиты хозяином, пославшим их на убийство. Всегда одно и то же...)

В 'Канцоне' Мандельштам назвал страну, куда он рвался. Он ждал встречи с 'начальником евреев'. Следовательно, умозрительное путешествие совершается в обетованную страну. Проникнуть в нее можно только через 'край небритых гор', и цветовые взрывы начинаются только после встречи с 'начальником евреев', которому он скажет библейское 'села' в ответ на 'малиновую ласку' [514]. Мандельштам помнил о древности евреев и назвал их племенем пастухов, патриархов и царей. Царям положено носить пурпур, и это одно из объяснений цветового эпитета. Из теплых красных выбран малиновый, потому что в русском языке он имеет положительную окраску: 'малиновый звон', 'не жизнь, а малина' (этому не противоречит употребление этого выражения в горько-ироническом смысле: 'Что ни казнь у него, то малина'). Таковы не основные, а дополнительные оправдания эпитета. Я расспрашивала знатоков, нет ли какой-нибудь красной оторочки на еврейской ритуальной одежде, но ее не оказалось. Даже одежда Иосифа была не красной, а разноцветной... Только случай навел меня на догадку, почему ласка представилась Мандельштаму окрашенной в теплые красные тона, и случай этот связан с рассказом Е.С.Ласкиной.

Отец Жени, маленький, вернее, мельчайший коммерсант, растил трех дочерей и торговал селедкой. Революция была для него неслыханным счастьем евреев уравняли в правах, и он возмечтал об образовании для своих умненьких девочек. Объявили нэп, и он в него поверил. Чтобы лучше кормить дочек, он попробовал снова заняться селедочным делом и попал в лишенцы, потому что не смог уплатить налога. Вероятно, он тоже считал на счетах, как спасти семью. Сослали его в Нарым, что ли. Ни тюрьма - он попал в период, когда, 'изымая ценности', начали применять 'новые методы', то есть пытки без примитивного битья, - ни ссылка его не сломили. Из первой ссылки он прислал жене письмо такой душераздирающей нежности, что мать и три дочери решили никому постороннему его не показывать. Жизнь прошла в ссылках и возвращениях, потом начались несчастья с дочерьми и зятьями. Дочери жили своей жизнью, теряли мужей в ссылках и лагерях, сами погибали и воскресали. История семьи дает всю сумму типических советских биографий, только в центре стоит отец, который старел, но не менялся. В нем воплотились высокая еврейская святость, таинственная духовность и доброта - все качества, которые освящали Иова. (Не к таким ли старцам ходил в юности Гёте разговаривать о Библии?) Блаженно чистый отец, сейчас восьмидесятилетний старец, именно старец, а не старик, никого в жизни не осудил и ни разу не возроптал на судьбу. Он излучает блаженную доброту и доживает, окруженный всеми, кто когда-либо соприкоснулся с ним и приобщился его благодати. Где-то на Пречистенке, сейчас улице Кропоткина, живет в коммунальной квартире патриарх, торговец селедкой, служивший до последних дней экспертом по селедочному делу в торговой сети, Иов, неоднократно терявший, но, к счастью, сохранивший детей и лаской встречающий всякого пришлеца. 'У него добрые руки', - сказала дочь, и я вспомнила, в какой связи Мандельштам произнес именно эти слова. Живя в Ленинграде, мы постоянно ходили в Эрмитаж и первым делом навещали рембрандтовского старца, протянувшего руки к коленопреклоненному сыну... И как-то Мандельштам сказал то, что я потом услышала от Жени Ласкиной: 'У него добрые руки'. Я никогда не видела отца Жени Ласкиной, но он принял образ того, кто лаской встретил блудного сына. В дни, когда жил Рембрандт, было больше святых еврейских стариков, чем в наши суетные дни. Это они, старики, подсказали ему образ отца, протянувшего добрые руки к сыну.

В тот же вечер я позвонила Ирине Семенко и попросила посмотреть, как распределяются теплые тона на картине Рембрандта. Вот что она записала для меня: 'На отце красная накидка (не оторочка, как я думала). От нее исходит как бы красный отсвет и падает на его рот и голову сына, даже на тело сына, просвечивающее сквозь дыры, на все складки его одежды, на все, вплоть до босых ступней, тоже красных. Красный свет падает на 'стоящего свидетеля' его плащ красен не столько оттого, что он сделан из красной материи, а скорее потому, что вся фигура озарена светом внутреннего источника, находящегося в глубине композиции. 'Сидящий свидетель' уже буквально имеет вид греющегося у костра и освещенного его пламенем...'

Красный, теплый колорит 'Блудного сына' прочно вошел в сознание Мандельштама, гораздо более внимательного и зоркого, чем обычные рассеянные и равнодушные посетители музеев. Доброта всепрощающего отца и сила раскаяния блудного сына воплотились в его памяти в красное сияние, которое исходит от отца как благодать. Тема блудного сына в 'Канцоне' совершенно ясна, хотя он не назван. Теплая тональность идет от Рембрандта. Мандельштам доверился читателю, потому что думал, что все запомнили торжество теплых тонов на картине Рембрандта. Он был уверен, что его память и зоркость явление обычное и свойственное всем людям. Однако это не так - глубинной памятью и вниманием одарены далеко не все. Мало кто держит в памяти то, что заметил и чему обрадовался. Обычно все улетучивается, а Мандельштам прочно хранил свои сокровища. Вот хотя бы случай с клешнями в стихотворении Жуковского о Кащее, прочитанном в детстве, претерпевшими сдвиг: клешни сдвинулись в клещи [515], которыми Кащей трогает гвозди. Здесь обычная для Мандельштама перестановка, но не эпитета, как обычно, а функции предмета: клещами вытягивают гвозди, а не трогают камни. Но в словах 'щиплет золото гвоздей' дано зрительное представление о первом движении перед вытягиванием гвоздя, когда клещи защепляют его... Мандельштам, в детстве собиравший гвозди и назвавший их 'колючим сокровищем', вынудил собирателя кладов Кащея разделить свою детскую страсть.

В памяти строителя всегда хранятся элементы, из которых строили его предшественники, их находки, символы, знаки... Именно так осуществляется 'разговор, заведенный до нас', как назвал Пастернак перекличку поэтов[516], не знающих ни временных, ни пространственных ограничений. Знаки и элементы, перестраиваясь, способствуют выявлению личностных ощущений, мыслей, чувств и переживаний строителя. Ведь и само слово не что иное, как сгусток смыслов, влагавшихся в него всеми поколениями, говорившими на данном языке, и еще и теми, которые вросли в слово в период, когда язык еще не отделился от праязыковой основы. Теплый тон 'Блудного сына' стал для Мандельштама воплощением возврата в отчий дом. Стихотворение это принадлежит к группе отщепенских стихов, но в явно другом повороте, чем другие. Человек не может поверить, что его отщепенство, бродяжничество, изгойство неизбежны, как рок. И он сознает себя блудным сыном лишь в тех случаях, когда не теряет веры на встречу с Отцом.

Остается вопрос, кто же 'начальник евреев', к которому припадает блудный сын, собиравший ночные травы для чужого племени. Тот ли это Отец, о котором говорится в притче, или тема Мандельштама - возвращение к своему народу, жажда Иосифа повидать своего отца Иакова. Мандельштам ведь всегда помнил об египетском тезке, в честь которого был назван: 'Иосиф, проданный в Египет[517], не мог сильнее тосковать', - сказал он про себя. Я думаю, что конкретность мышления Мандельштама была такова, что обе темы - национальная и религиозная - слились. Возвращение к своему народу из мира, который забыл про светоч, означает и возвращение к Богу отцов, который послал людям своего Сына. К возвращению в отчий дом его побуждает христианская притча. Первоначальная общность иудейско-христианского мира для Мандельштама, искавшего 'ключи и рубища апостольских церквей', гораздо ощутимее, чем последующее разделение. В христианско-иудейском мире, скрестившемся с эллинской культурой, он видит Средиземноморье, к которому всегда стремился. К иудейству, к 'начальнику евреев', он рвется не по зову крови, а как к истоку европейских мыслей и представлений, в которых черпала силу поэзия.

Вы читаете Вторая книга
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату