изобретенья - мусор и тлен, если угасла память и забыт светоч, 'завещанный от предков'.
Утрата памяти, честной, неискаженной, равносильна потере реальности. Настоящее теряет значение, раз факты поддаются обработке и могут быть поднесены себе и другим в любом виде (вроде 'правды', которую мой большевик говорил с трибуны). Века просвещения исподволь раскачали веру и с ней, как неизбежное следствие, чувство ответственности человека за свои поступки. Пока существовал институт исповеди и каждый, исповедуясь, отвечал перед Высшим Судьей за все совершенное им, он не смел забывать того, что было вчера, и неделю, и год назад. Исповедь пробуждала память и заставляла человека пересматривать свои поступки 'в свете совести', как сказала бы Марина Цветаева. Для этого, конечно, надо иметь совесть, но у подавляющего большинства она сохранялась даже в самые черные дни, хотя и приглушенная 'ревом событий'. Она существовала в сморщенном и жалком виде, потому что человек никому не доверял, старался держаться в стороне от всех и быть одиночкой. Совесть и чувство греховности ослабевают, когда человек остается один - без слова 'мы'. Не всякий обладает силой, чтобы сказать: 'И с отвращением читая жизнь мою[192], я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю'. Ради самоутешения мой современник обязательно сотрет или причешет свои 'печальные строки'... А скорее всего, он даже не догадается, что в них заключена печаль.
Это относится к обыкновенному человеку, а не к развратителю и не к преступнику, ко мне, грешной и мерзкой, как все мои современники, а не к проповедникам 'научного мировоззрения', допускающего 'ради пользы дела' любые действия и любые поступки, лишь бы достигнуть сегодняшней цели. (Мы уже знаем, что многократно достигавшаяся 'сегодняшняя цель' уничтожает страну и превращает людей в мертвые тени.) Они, развратники, живут по особым законам, которые сами для себя придумали. Я и мне подобные, то есть развращенные, все же нуждаемся в самооправдании, потому что не совсем утратили совесть, хотя и глушим голос памяти. Много ли среди нас настоящих людей, способных на покаяние? Много ли среди нас людей, способных назвать подлинный грех эпохи, истинный критерий добра и зла, заставить память заговорить во весь голос и призвать себя и всех к покаянию? Мы, хилые и стыдливые, прячемся по углам и вполголоса что-то бормочем.
Нужно 'побороть забвение хотя бы ценой смерти'[193], иначе жизнь превратится в пляску фосфорических букашек, о которой в Сухуме задумался Мандельштам. Только букашки не способны на преступление, чтобы обеспечить себе пространство для пляски, и не завели 'научного мировоззрения', позволяющего им уничтожать себе подобных.
Перебирая прошлое, человек остается наедине с собою, словно готовится к исповеди. Трудно понять свой собственный опыт, найти в нем смысл, ошибки и отклонения от прямого пути. Чужой опыт тоже вряд ли научит кого-нибудь находить путь в жизни: 'и каждый совершит душою, как ласточка перед грозою, неописуемый полет[194]...' Литература, казалось бы, отражает опыт писателя, его поиски пути и правды, но, к несчастью, подлинные книги единичны, а весь мутный поток не что иное, как фальсификат, сработанный в угоду читателю или начальству. В самых подлинных книгах отпечатались облик автора и безумные теории, которыми он себя утешал и лелеял. Очевидно, читать надо, как Мандельштам: брать лучшее и забывать провалы и лжеучения. Я не говорю о советской литературе, 'запроданной рябому черту на три поколения вперед'[195], а о том, что 'писательство в том виде, как оно сложилось в Европе и, в особенности, в России', претендующее на учительскую роль, ведет либо на край бездны, либо просто в помойную яму. Чиста только поэзия, пока в нее не прорывается литература, чтобы прокричать о человеконенавистничестве и самоутверждении.
Страшно думать, что история, становясь книгой, соприкасается с литературой и болеет теми же пороками. И еще страшнее сознавать, что коллективная память народов, та же история, никогда не служит потомкам предостережением, чтобы они заново не совершили ошибок и преступлений предков, осовременив их, покрыв новой фольгой и свежей аргументацией. Казалось бы, надо только научиться читать историю и делать из нее выводы, но это суровое мистериальное действие нелегко поддается раскрытию, не говоря уж о сознательных и невольных искажениях. Между тем в истории заложено то, что называется знамением, и, будь мы зрячими, мы бы его увидали. Не пора ли задуматься, почему девятнадцатый век, прославивший гуманизм, свободу и права человека, перешел в двадцатый, который не только превзошел преступлениями против человека все предыдущие эпохи, но успел заготовить средства для уничтожения жизни на земле. В наш век поборники и яростные защитники разума оказались распространителями массового гипноза и в своих действиях меньше всего руководились разумом. Люди, которые славили реализм и требовали борьбы с предрассудками, с необычайной быстротой потеряли чувство реальности и смертельно боятся фактов. У нас убивали за знание одного-двух фактиков и уничтожали людей за то, что они не отказались от чувства реальности.
Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей. В счастье поверил даже наивный Пастернак, но он не полностью утратил чувство реальности, и потому ему захотелось счастья не только сотням тысяч, но и просто человеку[196]. Зато нашелся умник, который изрек: 'Человек создан для счастья, как птица для полета[197]...' Одурманенные толпы на все лады твердили слово 'счастье' и до сих пор не могут опомниться от неисчислимых несчастий. Великая эпоха кончилась, и сейчас мотылек среднего калибра с докторской или кандидатской зарплатой уже стесняется произносить слово 'счастье'. Он заменил его более скромным: 'удовольствие'... В нашей темной и страшной жизни всегда стоит очередь за каплей забвения, и во всем мире гоняются за удовольствиями. Насытившись мельчайшими удовольствиями, человек обижается, когда подходит смерть, и не успевает оглянуться ни на свою жизнь, ни на судьбу поколения.
Мало кто хочет прочесть опыт собственной жизни, но еще меньше людей готовы подумать о том отрезке времени, в котором они жили, действовали и гонялись за удовольствиями. Большинство только отмахивается и покрывает молчаливым согласием все преступления эпохи, другие торопятся оправдать прошлое. Уже кто-то в стишках оповестил мир о том, что его поколение оплакало свои ошибки и заплатило по всем счетам[198]. Журнальный поэт отпустил себе и прямым убийцам все грехи, хотя убийцы и не думали каяться, а счета еще не предъявлены и приняты меры, чтобы никто их не смел предъявить. В лагерях хватит места для любых крикунов. Я слежу за судьбой человека[199], который осмелился довольно громко заговорить. Его пока не убили, даже машина не переехала его. Видно, стало труднее расправляться с ослушниками, а раньше была лафа. Действовали втихаря под молчаливое одобрение огромных масс. Когда уничтожили Мандельштама, ни один арагончик даже не пискнул, а приезжие из Москвы смело с трибуны говорили, что перед отъездом разговаривали с Иваном, Петром или Абрамом, которого, как они великолепно знали, только что 'пустили в расход' в казематах столицы. Похоже, что люди усомнились в праве сильного уничтожать беззащитных, и это единственный добрый знак, который я заметила. Цена человеческой жизни чуть-чуть поднялась. Тайное стало явным, хотя большинство закрывает глаза. Все же память не полностью стерта. Единицы на миллионы очнулись и спрашивают, что же в действительности происходило и как мы допустили кровавую баню. Быть может, начался новый день, но еще неизвестно, сколько он будет длиться.
Мандельштам точно сказал: 'Мы живем, под собою не чуя страны'. Так продолжается и по нынешний день. Мы совершенно не знаем друг друга, разобщены, больны, усталы... Среди нас есть поборники старого - убийцы, искатели мелких удовольствий, сторонники 'сильной власти', которая уничтожает все, что ей мешает. И еще есть огромные, мрачные толпы сонных и неизвестно о чем думающих людей. Что они помнят, что они знают, на что их можно толкнуть? Успеют ли они очнуться или, погрузившись в полную спячку, позволят уничтожить все живые ростки, которые пробились за последние несколько лет?
Страна, в которой истребляли друг друга в течение полувека, боится вспоминать прошлое. Что ждет страну с больной памятью? Чего стоит человек, если у него нет памяти?
Страх
Кто мы такие, чтобы с нас спрашивать? Мы просто щепки, и нас несет бурный, почти бешеный поток истории... Среди щепок есть удачливые, которые умеют лавировать - то ли найти причал, то ли вырваться в главное течение, избежав водоворотов. Как кому повезет... А что поток уносит нас черт знает куда, в этом