В газетной статье 22-го года[377], почти никому не известной, куски которой использованы в других статьях, Мандельштам приравнял отношение символистов к Западу к юношеской влюбленности и обмолвился несколькими словами о росте поэтической личности: 'Вместо спокойного обладания сокровищами западной мысли... - юношеское увлечение, влюбленность, а главное - неизбежный спутник влюбленности - перерождение чувства личности, гипертро-фия творческого 'я', которое смешало свои границы с границами вновь открытого увлекатель-ного мира, потеряло твердые очертания и уже не ощущает ни одной клетки как своей, поражен-ное водянкой мировых тем. При таком положении нарушается самый интересный процесс - рост поэтической личности: сразу взяли самую высокую напряженную ноту, оглушили сами себя, а не использовали голоса как органическую способность развития'. (В 22 году Мандель-штам, очевидно, еще не полностью осознал разницу между понятиями 'рост' и 'развитие'.) Близкая мысль в стихах: 'Не волноваться. Нетерпенье - роскошь, я постепенно скорость разовью...'
В 'Камне' Мандельштам напечатал далеко не все стихи первого потока. Кое-что из них сохранилось в архиве. 'Камень' - книга ранней юности, первого удивления и осмысления: 'Неужели я настоящий и действительно смерть придет?' - вплоть до находки твердого ядра жизни и культуры. Принято было говорить, что молодой Мандельштам не эмоционален (судили люди, испорченные распущенностью и открытыми излияниями десятых годов), холоден, 'классичен', что бы ни означало это нелепое слово. Мне думается, его просто плохо прочли (а кого хорошо прочли?) и не заметили юношеской тоски ранних стихов и особого звука в стихах последней трети, начиная с Иосифа, проданного в Египет. В 'Камне' жизнь для Мандельштама еще случайность, боль, и он чужой между чужими - постепенно доискивается до ее смысла, который впервые открывается ему в смерти. В 'Камне' уже появляется историософская тема как поиск твердого ядра в жизни общества. Для того периода основное начало церковь, причем католическая. Отсюда постоянное возвращение к Риму, которое он пронес через всю жизнь, сказав в одном из последних стихотворений: 'Медленный Рим-человек'. В зрелые годы ядром становится христианство и выросшая на христианских идеях европейская культура, жесточайший кризис которой мы так мучительно переживали. Архитектурная тема во всех книгах связана с задачей человека на земле - строить, оставить осязаемые следы своего существования, то есть побороть время и смерть.
Все книги, кроме двух первых изданий 'Камня', собирались при мне, и я видела, как Мандельштам вынимал 'из кладовой памяти' стихи, по тем или иным причинам не вошедшие в ранние книги. 'Тристии' издавались без Мандельштама, и в них напечатана в произвольном порядке кучка стихов разного времени, которые должны занять свое место в настоящих книгах, как и все снятое цензурой. В третий 'Камень' Мандельштам вернул несколько стихотворений, которые раньше оставались за бортом, например два стихотворения из римского цикла - 'Пусть имена цветущих городов...' и 'Природа тот же Рим...'. Под одним он поставил дату, другое имеет внутреннюю датировку: строчка 'Священники оправдывают войны' могла быть написана только в начале первой мировой войны. Вероятно, между этими двумя стихотворения-ми есть небольшой промежуток - они были начаты вместе, но закончены в разное время, когда Мандельштам уже начал отходить от римско-католической концепции и склоняться к правосла-вию. Сдвиг произошел под влиянием Каблукова, но намечался еще до встречи с ним. Впослед-ствии он будет говорить о христианстве в целом: 'Я христианства пью холодный горный воздух'.
Не знаю, не подвергались ли стихи, долго хранившиеся в памяти, каким-либо изменениям. Вспоминая стихи тридцатых годов, Мандельштам в Воронеже иногда нечаянно, иногда созна-тельно что-то менял, но память у него слегка ослабела и в ней не стало былой цепкости и точности. Память поэта всегда невероятно загружена - даже в тех случаях, когда он сразу записывает стихи и сохраняет черновики. До черновика, то есть до начала работы над уже становящимся, а может, почти ставшим стихотворением, есть длительный период накопления и подготовки, всегда происходящий только в уме и на бумагу не попадающий. Это накапливанье слов, словосочетаний, бродячих строчек и даже строф, в которых мысли еще нет, а есть только ядро мысли, а чаще - ее зачаток. Строки и строфы иногда входят во вновь возникающее стихо- творение, иногда же они служат стимулом к появлению стихов. Сами по себе это только заго-товки, и они могут жить годами, чтобы потом внезапно вынырнуть и соединиться с новым материалом. Поэт даже в периоды молчания и отдыха продолжает работать, потому что заго-товки тоже работа.
Использование заготовок связано с их осмыслением. Они подвергаются воздействию как бы пучка лучей, который и есть поэтическая мысль. Пока то, что я сравниваю с пучком лучей, не вспыхнет, стихи не возникают и материал, то есть заготовки, погружен во тьму. Иногда они случайно попадают на бумагу, и можно проследить, как поэтическая мысль потом вырывает их из мрака, встряхивает и наделяет жизнью. В 1932 году я лежала в Боткинской больнице, и Мандельштам, навещая меня, почуял запах карболки. Это повлекло обострение обонятельных ощущений, и в записной книжке появились строчки о запахах. Записная книжка лежала в Москве в сундучке с черновиками 'Путешествия в Армению', а Мандельштам жил в Воронеже, когда в 1936 году использовал заготовку с запахом карболки в стихотворении о собственной смерти[378] в 'бесполом пространстве'. 'Бесполый' для Мандельштама бесстрастный, равнодуш-ный, не способный к нравственному суждению и выбору, лишенный жизни и смерти, а только пассивно существующий и самоуничтожающийся. В мире людей, 'мужей', верных в дружбе и готовых 'на рукопожатие в минуту опасности', и 'жен', гадальщиц, плакальщиц, собирающих 'легкий пепел' после гибели мужей, доброе и созидающее начало обладает полом, а мертвое, губительное оказывается бесполым ('бесполая владеет вами злоба'[379]). У Мандельштама была уверенность, что в близости двоих и в дружбе 'мужей' (после Гумилева уже не было настоящего друга) - основа жизни, истоки добра и высшей просветляющей любви. Я думаю, что в двадцатых годах заглохла вера в церковное начало - после 'Исаакия' он не возвращался к церкви, но успел сказать: 'Сюда влачится по ступеням широкопасмурным несчастья волчий след' и назвал соборы: 'Зернохранилища вселенского добра и риги Нового Завета' (1921). Отход от церкви, по-моему, объясняется не только общей глухотой тех лет, но и событиями в самой церкви, диспутами Луначарского и Введенского, пропагандой так называемой 'живой церкви'[380]. Мы видели много тяжелого, и хотя Мандельштам знал, что священника не выбирают, как не выбирают отца, а то, что делается внутри ограды, не умаляет значения церкви, и, наконец, до нас доходили слухи о священниках в лагерях, об их мученичест-ве и героизме, - все же он не мог не заметить, как ослабела связующая сила церкви, тоже переживавшей тяжкий кризис наравне со всей страной. Все связи рухнули, и люди, 'разбрызганы, разъяты' [381], хватались за руки, по двое, по трое, крошечными объединениями, чтобы было на кого посмотреть в последнюю минуту. Но в эту самую последнюю минуту человек, погибав-ший от истощения в лагере, оставался безнадежно один, доходяга, уже не волочивший ног. Разве что врач из заключенных мог поймать последний осмысленный взгляд. Мне говорили, что врачи иногда сохраняли человечность и в том аду.
Миру людей у Мандельштама противостоит равнодушное, слепое небо, 'сетка птичья' - 'Кровь- строительница хлещет горлом из земных вещей[382]... И с высокой сетки птичьей, от лазур-ных влажных глыб, льется, льется безразличье на смертельный твой ушиб'. Безразличье - свойство мертвой, а потому бесполой природы.
Импульсом к стихотворению о гибели в 'бесполом пространстве' ('Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый...'), в котором осмыслился запах болезни и смерти - карболка, послужили похороны летчиков. Два стихотворения, связанных с похоронами, были первым подступом к 'Стихам о неизвестном солдате', где речь идет уже не о со-умирании, то есть об упражнении в смерти, о подготовке к ней, а о гибели 'с гурьбой и гуртом', о том, что названо 'оптовыми смертями', косившими людей в лагерях и на войнах двадцатого века.
Сопереживание смерти предшествует этой фазе 'оптовых смертей' и характерно для зрелого Мандельштама. На сопереживании построен весь цикл Андрею Белому, в центре которого стоит стихотво- рение '10 января 1934 года', куда вошли элементы (заплачка) из давным-давно потерянного и забытого плача по святому Алексею. Даже забытые, эти строчки сохранялись в темной памяти и выплыли, когда на них попал луч поэтической мысли. Работа над циклом А. Белому продолжа-лась до лета 35 года, когда сочинялось стихотворение о летчиках и 'Нет, не мигрень...'. Только тогда Мандельштаму стала совершенно ясна тема соумирания, сочувствия смерти другого как подготовки к собственному концу. Вот тогда-то я и говорила ему: 'Чего ты себя сам хоронишь?' - а он отвечал, что надо самому себя похоронить, пока не поздно, потому что неизвестно, что еще предстоит.