– На работу надо ходить, – сказал управляющий. – На работу. А ты со своей матерью уж забыла, в какой стороне у нас поля.
– Ты меня, кум, не упрекай, – обиженно засопатилась Лёнка. – Сколь забот у меня, сколь детвы…
– На детей не вали, – отмахнулся Арсентьич. – Детей у тебя было и есть на кого кинуть. Баба Феша, Царствие Небесное… Да вы вдвоем с матерью сидели, кого высиживали? А теперь уж вовсе полон двор хозяев. Ты, да мать, да Нюська, да зятек ваш преподобный. Вот на других баб погляди. У Шурки Масеихи – четверо, Пелагея Чертихина пятерых подняла и всю жизнь на ферме. Скажи уж, не привыкла работать, вот и всё.
– А кто же, куманек, тружается? – деланно всхлипывала Лёнка. – На ком дом стоит?
– На Николае, – твердо ответил управ.
– На пьянчуге на этом, на капеле?
– Да не такой уж он и пьянчуга, – заступился Арсентьич. – А работник золотой. Скотина у него завсегда на первом месте. Кормленая и поеная. Привесы у него самые высокие. Вас всех этим и содержит.
– Содержатель… – желчно процедила Лёнка.
– А что? Може, поглядим, сколь он в дом приносит, а? И ведь он их не пропивает, домой несет. Летом по триста, по четыреста рублей заколачивает. Кормит вас и поит, – наставительно произнес Арсентьич. – А вы ему цены не знаете, не содержите как надо. Вот у него и язва, и высох на балык. Не дай бог, что случится, тогда запоете: заборона ты наша неоцененная. Тогда будет пост – прижимай хвост.
– Скажешь, куманек… Да мы, може, поболе него… – хитро прижмурилась Лёнка. – Руки от платков не владают. Как на точиле сидим.
– Платки… Я вот прикручу вас скоро с платками да с козами с вашими. И вот что, ты мне голову не забивай. А собирай мужика и спасибо говори. Пусть едет лечиться. А зять нехай пасет, а то он у вас устроился, как сом на икре. Нехай пасет, иначе никакой квартиры он не получит. Баглай чертов… Попасет, и привесы делить не надо, все по-родственному, в один карман. Поняла?
– Да я тебя, кум, поняла, а вот ты моему горю… – пустила слезу Лёнка. – Злуешь… А я – мать-герой. Шестерых родила да на ноги поставила. А вы прислухаться ко мне не хотите. Придется Теряшковой отписать, нехай заступится. Я в своем праве.
Это была вечная Лёнкина песня, когда ее прижимали. «Теряшковой отпишу…» – грозилась она.
С тем она и нынче поднялась, с тем и ушла. И зашагали они с матерью прочь от конторы. Глядя им вслед, Арсентьич проговорил, досадуя:
– Лукавая сила… Ох, лукавая сила.
Так в давние теперь времена звал Лёнку и мать ее покойный отец Николая. Николай был последним, младшим сыном в семье. Он неплохо учился в школе, в сельхозтехникум поступил и закончил его и стал работать в соседнем районе. Отец, старея, позвал его к родному дому. Николай послушался и приехал. И скоро спознался с Лёнкой. В ту, уже не первую свою весну цвела Лёнка лазоревым цветом. И не девичьей родниковой свежестью привлекала, а молодым бабьим медом. Круглолицая, белозубая, со всех сторон налитая, шла она по хутору, посверкивая икрами.
Жила Лёнка с матерью, бабкой и сестрой Шурой. И семья эта была странная: словно две чужие воды сливались, но не смешивались в тесной мазанке на краю хутора. Бабка Феша была золотым человеком. Работящая, совестливая, она тянула на себе всю семью. Под ее рукой и младшая Шура росла вся в бабку. А рядом в веселой свадьбе кружилась Лёнка с матерью, что ни день затевали гулянки, ночных гостей принимали – словом, жили по-царски.
Тихомолом, не поднимая совестливых глаз на хуторян, тянула свою лямку баба Феша. Подросток Шура как могла помогала ей. Мать же с другой дочерью жили весело. И под веселую руку нередко бивали бабу Фешу, прогоняя ее. И молчальницу Шуру тож. Бабка с внучкой день-другой спасались в катухах или по соседям, потом возвращались в гнездо, кормить кукушат. Так и текла жизнь.
В эту пору и появился на хуторе Николай. Появился и чуть не в первый день познался с Лёнкой. И хоть был он уже не мальчиком, но такого жгучего бабьего зелья откушал впервые. Отпробовал и не мог оторваться. И закружилась бедная Николаева голова. И теперь лишь утренняя заря прогоняла его на отцовский баз.
Отец с матерью и родня почуяли неладное. Лёнка всему хутору хвалилась предбудущей свадьбой. И каково это было слышать отцу? Разве такую судьбу готовил он своему младшенькому, светлой голове? И, почуяв недоброе, родные на все лады принялись ругать Николая, славить и срамить Лёнку.
– Она враз растопырилась, а ты и рад! – шумел отец.
– Чему радоваться, баба-то мятая! – вторила мать.
И вся остальная родня в голос принималась считать и сочесть не могла Лёнкиных полюбовников.
Николай слушал и молчал, но делал по-своему. Как знать, может, в свое время он и отвалился бы от Лёнки. Но отец был крутехонек. Он сказал раз, другой, а потом взял да не пустил Николая в дом.
Нашла коса на камень. Николай из того же был теста леплен, и горького казачьего перца в нем было не занимать. Он взбеленился, плюнул и ушел жить в Лёнкину семью.
Лёнка была баба не промах. Она тут же Николаю первого сына родила, за ним – другого. И пошла узелок за узлом и теперь уж довеку вязаться новая жизнь. Отец Николая вроде простил. И уже с первенцем иногда приходили молодые в родительский дом. Но ничего не заплывало: ни прежнее Лёнкино развеселое житье, ни нынешние не больно тайные прегрешенья, навкосяк потянувшие жизненную борозду сына. Да и Николаева память была не в овечий хвост. Не забыл он, как телешом уходил с родного база.
И та лопина в скуридинском гурту, что с первых дней обошла семью младшего сына, та первая трещина не зарастала, а, напротив, ширилась; и Николая с Лёнкой, словно отколотую ледяную крыгу, все дальше и дальше от родни отжимал тягучий быстряк жизни.
И жил Николай Скуридин хоть и в родном хуторе, но одиноко. И теперь, когда свалилась ему на голову эта путевка, потолковать и посоветоваться было не с кем.
Домой он воротился к обеду. Воротился домой, а Лёнка с матерью его издали углядели и встречали посеред двора.
– Курортник прибыл, – объявила теща. – Встревай желанного.
Лёнка сразу принялась мужу вычитывать:
– Гляди не удумай… Свово ума нет, слухай добрых людей. Не удумай эти курорты брать, откажись. Это все неспроста, это они дурака нашли, а потом денежку все одно вытащат. Абы на кукан посадить, потом не сорвешься. Скажут, ездил, прокатал, плати…
– И возьмут, – подтвердила теща. – Вычтут, и не отопрешься. На что жить будем?
– Чего ему… Его на побег потянуло. Об семье голова не болит. Абы увеяться. А здеся такие дела заходят… С одним сеном… – поднялась Лёнка.
– Чего тебе сено? В копнах, говори – в руках. Долга его свезть?
– А дрова? Ты об дровах подумал? А уголь… Кизяками сбираешься топить? А базы стоят разоренные, назьмом заросли. Погреб нечищеный. Картошку ты думаешь подбивать?
Лёнка пошла и пошла читать, а теща ей помогала. Тут вбежали на баз младшенькие двойнята Ваняшка и Маняшка и стали отца теребить:
– Папка, а папк… Тебя паровоз задавит, да? Пьянова?
Николай осуждающе головой покачал, сказал тихо:
– Чего же вы делаете? Детей-то зачем научаете?
– Нехай!.. Нехай правду знают! – входила в раж Лёнка, наливаясь свекольной кровью. – Нехай знают, как отец их кидает, гулюшкой на гульбу летит, об них не думает.
Переспорить, а тем более перекричать и даже переслушать баб было невозможно. И Николай ушел в летнюю кухню и заперся в ней. Эта кухонька была для него доброй крепостью.
Лёнка с матерью были скоры на расправу. В прежние времена, теперь уже давние, когда жили они в своей мазанке, бабе Феше да Шуре не раз приходилось угла искать. Потом пришел в семью Николай.
Из двух вод, что текли в Лёнкиной семье, Николай посередке был. Он полюбил гульбу, но скуридинская добрая кровь не позволяла ему забывать о работе. Правда, в вольной упряжи зоотехника он недолго потянул, выгнали. Но в скотниках работал и работал. Работал, и поставили новый дом. Купили его в колхозе, в рассрочку. Хороший дом поставили, просторный. А во дворе, из всяких остатков, слепили летнюю стряпку. В этой кухоньке и спасался Николай.