теперь таких гадостей в Москве много. Привозят с Украины хохлушек несовершеннолетних, рассказывали во дворе, отбирают паспорта, привязывают к батарее и насилуют. В рассказы такого рода поверить было трудно, но даже думать о том, правда это или нет, — было неприятно. На лестничной площадке курили несимпатичные мужчины, они громко ругались, били бутылки, поделать с этим ничего было нельзя. Однажды Павел вышел на лестничную площадку и вступил в разговор с обитателями притона.
— Тише можно? — спросил Павел, голос его прозвучал жалко. Человек, к которому он обратился, плюнул в желтый кафельный пол, и соседи ушли к себе. Из-за соседской двери слышен был женский визг, какую-то Анжелику заставляли делать нечто, что ей не нравилось. Павел стоял в коридоре, слушал, как визжит Анжелика, он был себе противен. Что за дело мне до них, думал он, но эта мысль не делала его храбрее. С тех пор Павел не говорил с соседями — выходить и спрашивать, зачем шумят, было нелепо да и страшно. В конце концов, можно перетерпеть, не поднимая глаз от книги, не отвлекаясь от холста, можно притвориться, что не слышишь шума. Но сегодня шум услышат все, услышат визг и ругань, придется выйти на лестницу и вступить в ссору, а какая ссора получится с недобрыми пьяными мужчинами, легко догадаться.
Еще более Павел опасался того, как гости станут разговаривать с его дедом, старым Соломоном Рихтером, как они воспримут это родство. О том, что знаменитый искусствовед — его дед, Павел старался никому не говорить. Фамилию свою он произносил редко, и даже могло показаться, что он стесняется нерусской фамилии. С еврейскими фамилиями в России действительно было непросто. Старик Рихтер некогда был арестован как космополит; его жена пыталась сменить фамилию семьи на свою, русскую, но в этом не преуспела. «Спрятаться хочешь? — кричала паспортистка. — Отсидеться в кустах? Не выйдет! Сама наблудила — сама и расхлебывай!» История была типичной для тех лет, Соломон Рихтер порой поминал эту историю своей старой жене. «Зачем я вам? — горько восклицал Соломон Моисеевич. — Одна обуза! Беспокойство одно с такой фамилией! Возьмите себе русские фамилии и заживете припеваючи». «Прекрати паясничать», — отвечала ему бабка, но Соломон Моисеевич не унимался. «Кому я нужен? — говорил он горестно, — откажитесь от меня — и жизнь у вас наладится!» При этом он скорбно поджимал губы, готовый, если потребуется, тут же встать и покинуть дом — ради счастья домочадцев. Как именно могла бы старая женщина, оставшись одна, зажить припеваючи, Соломон Моисеевич не представлял, но пожелание такое высказывал. «Давайте, давайте, — говорил он, обращаясь к Татьяне Ивановне, жене своей, во множественном числе, — пожалуйста! Для чего носить эту сомнительную фамилию! Возьмите себе благонадежную, русскую!» «Я семью спасала, — в запальчивости кричала бабка в ответ, — теперь пинайте меня, пинайте. Только о себе думаешь! Повезло, что семью в Казахстан не запятили! Сейчас бы в Биробиджане на птицеферме работали, чистоплюи!» Слушать такие разговоры Павлу было неприятно еще и потому, что он чувствовал свою вину — он тоже стеснялся фамилии Рихтер. Сегодня, если речь среди молодых искусствоведов — Стерн, Шайзенштейна, Кранц — заходила о Рихтере, никто не мог заподозрить в Павле родственника. Когда Лиза узнала об этом родстве, она несказанно возбудилась: «Боже мой, что же ты молчал? Ты что, такого деда стесняешься?» Стеснялся Павел самого себя, стеснялся того, что не готов принять на себя груз, который несла его фамилия. Всякий раз, слушая дедовское «мы, Рихтеры», Павел смущался. Соломон Моисеевич произносил подобные тирады с удовольствием, он противопоставлял их семью внешнему миру. Быть вполне Рихтером, то есть быть человеком духовным и независимым от времени, хранить традицию семьи — эти речи Павел слышал с детства. Иная традиция — традиция ремесла и гильдии святого Луки требовала скромности. Сочетать то и другое не получалось. Герои сегодняшнего дня, творцы и подвижники — именно так Павел относился к своим новым друзьям, — как воспримут они хвастливые тирады деда?
Павел любил деда и оттого переживал: ему казалось, все прочие видят в деде лишь вздорного старика с непомерными амбициями. Старик Рихтер к своим восьмидесяти сделался и впрямь непереносим. Капризный и барственный, он более всего любил, когда все собирались возле его кресла, а он высказывал общие представления и прогнозы. Отдаваясь витийству, стуча палкой по полу или книгой по столу, он даже забывал о своих недугах, а их было немало. И если Рихтер не ораторствовал, он страдал. В те дни, когда слушателей не было, он пребывал на грани смерти и готовился к ней всерьез: перебирал написанное, обсуждал подробности посмертных изданий. Соломон Рихтер начал умирать давно, с пятидесяти лет. Каждые полгода он принимался прощаться с жизнью: то у него отнимались ноги, то поднималось давление, то отказывал мочевой пузырь, то сердце начинало вытворять черт-те что. Его возили в дорогие больницы; родственники приучили себя к мысли, что рассеянного ученого надо спасать, сам он за собой не присмотрит; родные носили врачам букеты и взятки в конвертах, а Рихтер лежал недвижно, уставив в потолок безразличный взгляд. Не было случая, чтобы Соломона Моисеевича не поставили на ноги — он был исключительно здоров от природы. Постепенно вокруг него поумирали все сверстники, почили его сестры и братья, благополучно предали земле многочисленную родню жены; ушли все те, кому Соломон Моисеевич привык жаловаться и пророчить свою скорую кончину. Оставалась еще жена Соломона Моисеевича — Татьяна Ивановна, русская женщина, желчная и худая. Обыкновенно, сидя с ней на кухне, Соломон Моисеевич пенял на ушедшие силы.
— Ты видишь, Таня, — говорил он, приняв из рук жены чашку кофе, кухню пройти не могу, спотыкаюсь. Сердце не пускает. А помнишь, я мог на три метра прыгать. А как я бегал, помнишь? Хм, что это за сорт кофе такой? Горьковат, мне кажется.
— Это когда ты перед Фаиной Борисовной красовался в Алупке, — резко отвечала Татьяна Ивановна, — скакал там с камня на камень, было такое.
— При чем здесь Фаина Борисовна? Просто сил было много, а теперь — нет.
— На своих поклонниц силы растратил, вот и нет их больше. Ты бы лучше домом занимался, — так проходили эти разговоры. Но никогда старик Рихтер не выговаривал той болезненной фразы, что завершила бы любой скандал, той фразы, которую всякий раз произносил про себя: «Что с вас, с необразованных Кузнецовых, взять. Разве вы меня, Рихтера, поймете».
Павел боялся встречи Голенищева и Струева с дедом: в домашней обстановке капризы старика делались заметнее. Чего стоила привычка отставлять в сторону ненужный столовый прибор и, не донеся до места назначения, разжимать пальцы: Соломон Моисеевич был уверен, что прибор подхватят. Обычно Татьяна Ивановна успевала.
И если гости выдержат причуды старика, то как отнесутся они к вечным пикировкам матери и деда, Елены Михайловны и Соломона Моисеевича? Мать Павла взглядов Рихтера, странной смеси неоплатонизма и марксизма, не разделяла и не упускала случая возразить. — Но идеи коммунизма чем плохи? — кричал Рихтер, стуча палкой. — А тем, что дрянь одна из них выходит. — Оболгали, извратили! Они были святые люди, пойми! — Не видела я святых, одни подонки! — Я, например, коммунист! — Вы, Соломон Моисеевич, не святой — вы еврейский идеалист на пенсии, — вот характерный разговор матери с дедом. После смерти отца интонация разговоров стала еще более резкой. «Разберитесь, Соломон Моисеевич, за кого вы, за Платона или за Маркса, будьте добры, — говорила Елена Михайловна устало. И Павлу: — Достаточно того, что у твоего отца не было личного мнения. Полагаю, мы с тобой должны извлечь из этого урок». Павел иногда думал, что мать права.
Дед с бабкой приехали раньше других. Соломон Моисеевич выказал некоторое неудовольствие тем, что стол не накрыт к их приезду, осведомился, не лишние ли они здесь, поинтересовался, ждали ли их, согласился выпить чаю в ожидании гостей, успокоился и принялся рассуждать о будущей жизни молодых.
— Думаю, — сказал он, рассеянно отставив в сторону палку (Татьяна Ивановна подхватила ее), — в браке надо найти равновесие между Афродитой Уранией и Афродитой Пандемос. Иначе говоря, между Любовью Небесной и Любовью Земной. Несовпадение этих начал составило драму жизни Данте, Маяковского, Толстого, — Соломон Моисеевич принял из рук Лизы чашку и, немного расплескав на пол, сделал осторожный глоток. Он хотел продолжить список несчастий, но подумал, что и перечисленного довольно. — Мне хотелось бы, чтобы вы нашли это равновесие. Хм, да, хотелось бы. Я был бы рад.
— В христианских книгах пишут про неслиянную нераздельность, — сказала Лиза; ей не случалось еще говорить запросто с людьми знаменитыми, приятно было сознавать, что теперь в ее семье есть знаменитые люди.
— Нераздельность, да, — Рихтер не особенно любил, когда его перебивали, но к реплике отнесся