благосклонно, — именно так. — Затем он обратил более пристальное внимание на Лизины слова и обнаружил в них изъян. — Так вы верующая? Хм. И во что же вы верите?
— Зачем сливать неслиянное, — устало заметила Елена Михайловна, для чего?
— Вот именно! — встряла в дискуссию Татьяна Ивановна. — Сливай, не сливай — толку никакого: все равно будет врозь. Жена на кухне полы драит, а муж с книжкой в кресле отдыхает. Молодым я такой жизни не пожелаю.
— Для меня жить, — сказал Соломон Моисеевич, прихлебывая чай, — значит философствовать, размышлять.
— Что ж ты о жене никогда не размышлял?
— Мне казалось, я размышлял достаточно, — сказал Соломон Моисеевич уязвленно, — более чем достаточно.
— Верно, больше тебе не выдержать. «Соломон должен заниматься наукой!» — передразнила Татьяна Ивановна чей-то голос. — Сколько о жене думать можно? Пальто зимнего ни разу не купил. На дворе минус тридцать, а жена в плаще бегает по сугробам. Что ее жалеть! От Танечки не убудет.
— Разве я не покупал пальто? А то, с каракулевым воротником, которое тебе мама отдала? Превосходное теплое пальто.
— Твоя мать мне пальто отдала? Много мне в твоей семье дали! Да как у тебя язык поворачивается? Проносила сама двадцать лет — а как прохудилось во всех местах, невестке кинула. Носи, Таня, все равно выбрасывать.
— Это испанское пальто, — возвысил голос Соломон Моисеевич, — теплое и хорошее! Ему цены нет. Его подарил матери генерал Малиновский на испанском фронте. Она отдала его тебе в знак любви. — Соломон Моисеевич рассеянно отставил прочь чашку с чаем и, не донеся чашку до стола, разжал пальцы. Лиза успела чашку подхватить. — Да, превосходное пальто. Из шерсти горных лам. Им можно было укрываться в долине Гвадалахары в холодные ночи. Там было очень холодно в ту осень; мама рассказывала, что был настоящий мороз. Подростком, — Соломон Моисеевич углубился в воспоминания и посмотрел на Павла и Лизу мечтательным взглядом, — подростком я любил укрыться испанским пальто с головой. Я воображал себя в горах, республиканским солдатом.
— Много она была в горах, твоя мать! Сидела в штабе, печати ставила. Далеко бы она в горы ушла на каблучках! И зачем ей укрываться пальто — у них с Малиновским белье было генеральское, шелковое.
— Не смей трогать мою мать! Что ты знаешь про нее! — день казался безнадежно испорченным. К чему, к чему эти скандалы?
— Что нужно, все знаю! Спала с Малиновским! Полковая жена! Мужа в Москве арестовали — и наплевать, сына в интернат сдала — ничего, выживет, а сама по Испаниям воюет!
— Ничего, ничего ты не поняла!
— А не так было? Она о ком-нибудь, кроме себя, думала, твоя мать?
— Она всегда думала о других, всегда!
— О ком же это, интересно? О ком?
— Мама помогала товарищам по партии, — торжественно сказал Соломон Моисеевич. — Она жила для других. К ней приезжали люди за помощью, и она шла в Верховный Совет хлопотать. Например, она выхлопотала квартиру Стремовским, был такой киевский художник-оформитель. Интересный человек. Мама не разделяла жизнь на частную и общественную. Она никогда не жила для себя. Ты ничего не поняла, Таня.
— Еще как поняла! А что не поняла — так объяснили, не забудешь! Черная кость, крестьянка, не вам, профессорам, чета. Все мое — ничего не значит, все ваше — оно для человечества нужное. Таня — в шесть утра вставай и топай на работу, а Соломон — в десять изволит встать, кофий пьет с газетой, о мировой революции рассуждает с мамой.
— Я всегда ложусь в четыре часа утра, — тонким голосом воскликнул Соломон Моисеевич, — я до четырех за столом сижу!
— А почему ты до четырех часов утра за столом, а не с молодой женой в постели?! — разговор свернул туда, куда его не собирался заворачивать никто, ни Рихтер, ни Татьяна Ивановна — и особенно в такой день. Она остановилась. — Так кого, стало быть, в гости ждете? — сказала она.
Мать Павла стала перечислять родственников.
— Антон придет, младший брат Лизы, милый мальчик. Инночка уже здесь, — это была православная тетка Павла, племянница Соломона Моисеевича, — и Саша Кузнецов придет. Не могли же мы его не позвать? — Саша Кузнецов, алкоголик, работавший грузчиком на Белорусском вокзале, приходился племянником Татьяне Ивановне.
Странное это было семейство. Родня Павла делилась на еврейскую и русскую, и если в еврейской ветви были представлены люди солидные, интересных профессий и с громкими именами, то русская ветвь выходила какая-то корявая: все родственники либо жили по убогим рязанским деревням, где рано или поздно спивались, либо вели бессмысленную жизнь в городе, где спивались так же, но с еще большей вероятностью, попадали в скверные истории с законом. Мать Саши Кузнецова, Марья Ивановна, та, что приходилась родной сестрой Татьяне Ивановне, давно умерла, а дети ее успели полечиться от алкоголизма, отбыть срок за хулиганство и драки, бог весть чем добывали себе пропитание. Про них редко поминали на семейных собраниях у Рихтеров — и что было сказать о них? В детстве Павел насмешил друзей интеллектуальной тети Инны: посреди трагического диссидентского разговора, когда полушепотом были перечислены славные имена узников совести, Павел решил поделиться и своей семейной историей.
— А у нас дядю Сашу арестовали, — сказал он.
— Хранение нелегальной литературы?
— Нет, — серьезно ответил Павел, — драка.
— С милицией, да? С гэбэшниками?
— Нет, в пивной.
В тот вечер тетя Инна спасла положение, поведав вполне пристойный для хорошей семьи перечень бед: расстрелы тридцать седьмого, дело врачей, допросы в семидесятых; друзья понимающе покивали, семейная честь была спасена, но стыд запомнился.
— Кузнецов? — подивился Соломон Моисеевич, брови его поднялись. Удивляюсь, что у Павла может быть общего с этим человеком. Насколько я помню, он был пьяницей и, если не ошибаюсь, воровал. Я прав? — обратился он к жене.
— Как речь идет о моей родне, ты помнишь только плохое! Он у тебя украл что-нибудь?
— Какая разница, — великодушно сказал Соломон Моисеевич и, махнув рукой, отмел в сторону проблемы, даже если таковые имелись.
— А что Мария одолжила нам пятьсот рублей на твою операцию, ты забыл!
— Почему же, отчетливо помню.
— У матери твоей в секретере тысячи лежали, так она не соизволила даже предложить, а Мария из Подольска ночью везла, думала, в электричке ограбят.
— Не надо преувеличивать, — поморщился Рихтер.
— У Саши вся родня поумирала, братика Лешку в ларьке на рынке сожгли. Теперь средь бела дня убивают. Он один остался. Не хватало еще, чтобы мы его забыли.
— Я не возражаю, только недоумеваю, что у моей семьи общего с этим нетрезвым человеком. Вот и все. Мне всегда казалось, у нас несколько иные представления о том, что надлежит делать в жизни.
— Простые люди тебе не интересны, не уродились мы, не можем беседу поддержать.
— В моей семье, — сообщил Соломон Моисеевич присутствующим, — выше всего ценилось искусство творческого общения. В нашем доме собирались люди значительные, обменивались идеями.
— Известное дело! В интербригадах хвостом крутить мы умеем, а за картошкой сходить — не дозовешься.
— Посвятить себя, — Соломон Моисеевич укоризненно поглядел на жену, — счастью других людей — не значит крутить хвостом.
— Счастью каких это людей ты себя посвятил? Фаины Борисовны, что ли? Или той забубенной, что