шайзенштейновский список принят к сведению в конгрессе США? И умолкали спорщики. Вишь, как повернулось! Обошел, обошел Шайзенштейн Первачева ничего не скажешь. Забронировал билеты в вечность, и какие — в первом классе! А нельзя ли, интересовались иные, прежние билеты сдать, а новые взять. Я, допустим, из первачевского списка выхожу, а вы меня к себе вписываете. Я согласен, чтобы с доплатой. Ну не знаем, отвечали люди ответственные. Вопрос непростой. Суд истории, знаете ли.
— Я не слишком много говорю? — спросил мальчик.
— А тебе как кажется?
— Я вообще люблю говорить. Мне мало с кем удается.
Струев промолчал.
— Общение — это главное искусство.
И опять Струев ничего не ответил. Слово «общение» ему не нравилось. Общаться, то есть встречаться и обмениваться мнениями, он не любил. Его поразило, что он согласился говорить с мальчиком, который хочет стать историком. Пустая трата времени, зачем он согласился? Говорить стало не с кем, это правда, но разве это беда? Пока вокруг есть женщины, найдется с кем помолчать. Большинство знакомых уехало в Европу, некогда прочный круг распался, молодые художники создавали в новой России новую художественную среду — а Струев и уезжать не захотел, но и в новой художественной жизни участия не принял. Он пару раз заглянул в новые галереи, но его посещение ни на кого впечатления не произвело. Лидерство Струева, всем очевидное десять лет назад, сделалось теперь сомнительным. Ему показали издалека новых знаменитостей: модного мастера по фамилии Сыч, популярного искусствоведа — Люсю Свистоплясову. Надо было сызнова доказывать свое первенство, выставлять новые инсталляции, но нового он не делал, и в новые галереи ходить перестал. Надо было встречаться и обмениваться мнениями — но, странное дело, вдруг стало неинтересно. Надо было переехать в Берлин или Лондон, стать персонажем тамошнего художественного круга, как это сделал Гузкин. Но и этого он не сделал. Мальчик, восторженно глядящий на художника, заблуждался, принимая Струева за лидера. Лидером Струев перестал быть давно, он пропустил ход в игре.
Некогда, в семидесятые годы, в ту пору, которую критики именуют временем «романтического концептуализма», Струев выдумал настольную игру. Игра называлась «Как убежать из России» и была популярна у вольнодумной интеллигенции. На картоне была изображена карта СССР, по ней вился долгий путь, разбитый на клетки. Дорога убегала за пределы карты — в Париж. Следовало кидать кубик и передвигать фишки по клеткам маршрута. На пути случались неожиданности. Так, например, возле определенной клетки были нарисованы жених с невестой, подпись гласила: «Вы женились на еврейке — прыгайте на две клетки вперед». Под изображением милиционера: «У вас обыск — пропустите ход». Таких станций на пути к свободе было много: вызов в КГБ (пропусти два хода), знакомство с американским дипломатом (прыгни на три клетки вперед), рождение ребенка (пропусти ход), нахождение родни во Франции (вперед на две клетки), вас арестовали за фарцовку (пропустите три хода), про вас написал журнал «Штерн» (прыгай на три клетки вперед) и т. д. Семьи диссидентов играли длинными московскими вечерами, стараясь вырваться на свободу. Струев подумал, что забыл внести в список важный пункт: «Ты съездил в Париж, и тебе не понравилось — пропусти пять ходов».
— Я потому про диссидентов спросил, что они бескорыстно встали на защиту справедливости. Русские интеллигенты всегда защищали друг друга. Мне интересно: в искусстве художники солидарны или там конкуренция?
Ни о ком русская интеллигенция так не горевала, как о своих эмигрантах. Книги Солженицына и Зиновьева смелые люди держали на полках, а те, что поосторожнее, хранили в ящиках стола. Но все — и те, и другие — сходились на том, что Россия губит себя, изгоняя своих гениев. И однако первыми, кого интеллигенция предала и забыла, оказались именно эмигранты, те самые гении, вернувшиеся в свободную Россию к своим читателям. Солженицына, поселившегося под Москвой, вспоминали редко, а если вспоминали, то с ухмылкой. Кому нужен сейчас этот профетический запал? Вызвали из ссылки Сахарова и тут же лишили слова — а что, в самом деле, нового он мог сказать? Было его время, он и говорил, но нынче-то время другое, не век же старика слушать. Хватит, наслушались. Когда из эмиграции вернулся писатель Зиновьев, русская либеральная общественность видеть его уже не хотела: она уже была многократно либеральнее человека, некогда объявленного героем и борцом с режимом. Те, которые двадцать пять лет назад тихо сидели на партсобраниях, нынче публично говорили вещи похлеще, чем Зиновьев и Сахаров в своих давних книгах. Так зачем нужны эти герои теперь? Нет ничего оскорбительнее для человека интеллигентного, чем всю жизнь ходить в учениках, нет ничего унизительнее, чем без конца восхищаться. Повосхищались, да и ладно, теперь сами с усами. Дима Кротов и Петя Труффальдино сегодня высказывают идеи куда более радикальные. Тем паче, что Зиновьев перестал к этому времени ругать Советскую власть и стал бранить Запад, и это не совпадало с общим настроением. Струев попробовал устроить пресс-конференцию Зиновьеву и обзвонил знакомых интеллектуалов и журналистов. «Сомневаюсь, что этот маразматик скажет что-либо любопытное для нашего подписчика, — сказал Василий Баринов, — он давно сошел с ума». — «Видите ли, Семен, все это было интересно двадцать лет назад, — мягко сказал Яков Шайзенштейн. — Сегодня Роза Кранц, как мыслитель, актуальнее». «Ну что он мне сможет сказать такого, чего бы я сам не знал, — сказал Витя Чириков и зевнул. — Сегодня я знаю про демократию больше, чем он». Полнее других высказался тот же Кузин. «Откровенно говоря, — сказал Борис Кириллович, собрав морщины на высоком лбу, подперев его толстыми пальцами, — я недолюбливаю людей, которые живут на Западе, пользуются его свободами и Запад же ругают. Некрасиво это». «Помилуйте, Боря, — сказал ему Струев в ответ, — не мы ли с вами ругали Россию, живя в ней и пользуясь бесплатным медицинским обслуживанием. А ведь как бранили!» — «Ах, не говорите мне про бесплатную медицину, — взъярился Кузин и стал рассказывать о том, какие шикарные клиники в Германии, куда он ездил с докладом. — Вот! Вот, смотрите! — и Кузин широко открывал рот, демонстрируя аккуратную пломбу. — Полюбуйтесь! Комфорт, цивилизация, гигиена! А как кормят, а какой уход! А вы в тамошний супермаркет зайдите! Ведь он там жил, — добавил Кузин горько, — пользовался всем этим и все это бессовестно ругал. Ходил вот в такой супермаркет, покупал там немецкие сосиски — весьма качественные сосиски! — и потом это все бранил. Какая подлость. Как это низко, если вдуматься. А мы в это время сидели здесь, в коммунистическом аду, жрали что дают. Вы, кстати сказать, читали в последнем номере „Европейского вестника“ мою полемику со славянофилами? Бескомпромиссная получилась статья». Струев стал возражать. «Но ведь это он, Зиновьев, первый рассказал про здешний идеологический порядок, если бы он не назвал это адом, мы с вами, возможно, и не догадались бы. Помните, Боря? Мы все бранили власть, но тихо, получая бесплатное медицинское обслуживание, ничего не платя за жилье, публикуя разрешенные статейки. Помните, Боря? А один из нас взял и сказал, не прячась. Помните?» «Помнить особенно нечего, — отрезал Кузин, — литературой это назвать трудно. Ученым исследованием — невозможно. Они, то есть Сахаров, Зиновьев, Солженицын — принципиально не знают истории. То исследование, которое провожу я, та фундированная работа, которая необходима для возвращения нашей страны на исторический — подчеркиваю — цивилизационный! — путь развития, — Кузин бурел лицом и рубил рукой воздух, как всегда, когда волновался, — была незнакома этим людям!» Помнишь, когда Зиновьев опубликовал свою книгу? — хотел сказать Струев. Это был семьдесят шестой год, ты работал в журнале «Коммунист», писал что прикажут. А помнишь, когда выслали Солженицына? Где ты тогда был, Боря? Он чуть было не сказал также, что интеллигенция по привычке лижет кормящую руку: давало деньги советское государство, интеллигенция творила что прикажут, дает деньги Запад, интеллигент прославляет западную демократию. А кончится этот период — ну, что ж, интеллигент готов к любым переменам. Но и этого он, разумеется, не сказал. Не сказал он ничего и мальчику Антону.
— Я думаю, очень трудно говорить правду, если все вокруг говорят правду, — сказал мальчик. — Тогда получится, что твои слова ничем не отличаются от слов соседа, а это будет уже не совсем правда. Потому что правда должна быть чем-то особенным.
— Это правда, — сказал Струев.
— Знаете загадку: один грек говорит, что все греки врут. Если грек сказал правду, то получается, что не все греки врут, а значит, он сказал неправду. У нас вышла загадка наоборот: все говорят, что все говорят правду. Может так быть или нет? Но если все знают правду, то значит, правды уже нет.