наливала шампанское очень ловко, но забыла про пену и пустила струю в какой-то салат.) А ты, значит, его начальник? Слышала, слышала. А не рано ли? Интересные времена! Ты, к примеру, нашкодишь, тебя бы в угол носом надо, а нельзя — у-че-ный!..

Ее голос перешел в бормотанье, в какую-то птичью болтовню, шорох — я снова отключился. Слабо, по капелькам, кое-как я все же слышал и видел краешком глаза, как произносил тост невестин отец, но и его голос тоже скоро перешел в бормотанье и затих, отделился от меня. Вдруг все закричали, зааплодировали — все это ворвалось в меня внезапно — и одновременно учительница-химик опять схватила меня за руку.

— Я налила тебе! Выпей шампанского, хотя бы глоток, — зашипела она. — Какая бестактность! Ведь ты на свадьбе, на торжестве, мой дорогой!

Я взял бокал, и сразу же откуда-то справа от меня другой бокал тюкнулся со звоном в мой, и меня поцеловали в щеку. Я ужасно, до полного идиотизма разволновался, растерялся от этой сумасшедшей невестиной выходки и быстро (до сих пор не понимаю причин внезапно наступившей во мне перемены), резко повернулся к ней и сам поцеловал ее куда-то около виска и уха. После хлебнул ноль-ноль-пять бокала этого дурацкого шампанского и снова отключился (Лерин смех, постепенно слабея, долго звучал во мне.)

Непонятным образом из моего поля зрения опять исчезли все гости, все, кроме папы, Зинченко, Рафы и Юры (хотя за столом сидели и другие люди из группы «эль-три»), и тяжелое, угнетающее какое-то состояние навалилось на меня, ворвавшись в меня по узенькому канальчику очень простой, но абсолютно свежей для моей головы мысли. Вот, работали люди, бились над деталью «эль-три», над ее формой и нужным для нее материалом, и ничего у них не получалось. И вдруг — нате вам! — появился на небосклоне химико-космической науки одаренный дурачок, дергающаяся молекула Дэ Вэ Рыжкин, что-то такое учуял, отгадал — всё вздохнули посвободней. Дальше — туда-сюда, время идет, ничего не выходит. После — визит важного лица из Главного управления и — пошла заводка, бодрая, нервная — собственно, особая ситуация: одно дело — самим знать, что это именно мы задерживаем полет века, и совсем другое, когда нам об этом мягко напоминают. Работа, работа, работа — ноль результата. День — ноль, два — ноль, три — ноль, неделя — полный завал, и только тогда все поняли, догадались, кожей почувствовали, вспомнили как бы, что еще три дня назад, целых три дня, а то и четыре вся заводка, какая была, кончилась и ничего, кроме вялости и инерции, давно уже нет. Ходим на работу, горим, несем на плечах особую ответственность, а на самом деле, если повнимательнее прислушаться к себе, ничего такого и не чувствуем, давно скисли — такая вот унизительная тягомотина; безнадежность, и, кажется, так будет и дальше, и чем это кончится — неизвестно.

Больше всех мне было жаль Зинченко.

Удивительно, я ничего не слышал и не видел за столом, непонятно даже, каким образом в полной тишине (аплодисменты были после) я услыхал чужой громкий голос, который возвестил о том, что сейчас тост со стороны близких жениха произнесет Дмитрий Рыжкин, ученый, скромняга шестиклассник. В середине этой фразы Лера мягко положила руку мне на плечо, птица-химик вцепилась в меня секундой позже, но я уже привык, не вздрогнул.

Я встал, как ни странно, без всякого волнения, думая о том, что довольно глупо было не знать заранее, что такое мне предстоит обязательно: кое-что про тосты я слышал. Еще я успел подумать, что говорить общие слова мне не хочется, стыдно, но говорить серьезно, от души не хочется тоже; нет, ребят — Леру и Юру — я бы поздравил вполне искренне, просто не хотелось выдавать все на полную катушку собравшейся публике, не хотелось, не моглось — и все тут…

Я встал — будто прорвал головой тонкий непрозрачный бумажный потолок; я не видел никого из сидящих, никого, кроме папы, хотя очень отчетливо слышал все голоса, шепот и шорохи.

Мне стыдно вспоминать, что я говорил — наверное, поэтому я ничего почти и не помню, но, как ни странно, то, что говорить было совсем уж стыдно, я помню: про то, что Юра еще очень молод и в жизни, и в науке, но… про своего плюшевого медведя, про папу и маму — какая они замечательная пара… нет, нет, нет, не хочу вспоминать, не могу; счастье еще, что я ничего не сказал про Натку, ничего… Неужели могло бы и до этого дойти?!

Грохнули аплодисменты, целая буря. Лера шепнула мне в ухо: «Спасибо, миленький», птица слева ущипнула меня, какая-то писклявая тетка крикнула: «Пусть еще скажет!», все заорали: «Еще! Еще!», вдруг замолчали, и какой-то голос пробасил: «Пусть он что-нибудь пожелает их будущим детям».

Неожиданно для себя я быстро встал и сказал:

— Желаю им стать садовниками! Кто-то спросил в тишине:

— А почему? …

Меня так закрутило и перекорежило от всего этого, от каких-то идиотских вопросов-ответов, что во мне появилось чувство, которое я ненавижу в себе — мне вдруг захотелось всем им понравиться, вот ведь гадость!

Я снова встал.

— Садовниками потому, — сказал я, — что вдруг им удастся снова вырастить на Земле свеклу.

Все захохотали, захлопали. Полный успех, полный — я знал, что попаду точно в «десятку».

Больше я уже не вставал, сидел как улитка в домике, до самого конца тостов и питательной части свадьбы. Кажется, я что-то ел, но что именно — не помню.

После были танцы, музыка, дикая какая-то беготня, игры; меня непрерывно приглашали танцевать разные взрослые девчонки, в другое время я бы, наверное, волновался, краснел, а сейчас танцевал вяло, холодно, и все время следил, где папа: часто я терял его из виду. Неожиданно я заметил рядом с ним птицу-химика. Она крутила клювом и что-то втолковывала ему. Не знаю, как мне это удалось, но я напрягся и тут же услышал, как она проверещала:

— Но он же, в отличие от вас, никогда не занимался пластмассой, не так ли?! Вы же не будете этого отрицать?!

Я резко (хамство!) отстранил свою даму и стал сквозь толпу продираться к ним, часто теряя их из виду, но химическая птица учуяла, наверное, что-то грозное в атмосфере и навострила крылья прочь; ее не было рядом с папой, когда я пробился через танцующих, — был Зинченко.

— Ну как, колоссальный успех? — спросил он у меня.

— Да, — сказал я. — Полнейший. А вы почему не танцуете? Ты почему, папа, не танцуешь?

Оба они както вяло улыбнулись.

Я отошел, чтобы не мешать им, но слух мой был напряжен до предела — я услышал, как Зинченко сказал папе:

— Ну, что будем делать? Может быть, в спокойной обстановке мы чего-нибудь и добились бы с семнадцатой месяца этак через два, но не сейчас, не завтра.

— Да, — сказал папа. — Похоже на то, что лично я ни завтра, ни послезавтра… И ни послепослезавтра. Прошу извинить меня!

Вероятно, объявили дамский танец: певица из оркестра, смелая такая крохотуля, утащила папу танцевать.

— А как твой тонус? — спросил, подойдя ко мне, Зинченко.

— Никак, — сказал я. — Никакого тонуса нет. Ни-ка-ко-го!

Мы помолчали, он (я даже весь напрягся от этого) неожиданно погладил меня по голове и ушел.

Танец кончился, я встал на цыпочки, отыскивая в толпе папу, нашел и тут же увидел, как он, проводив до эстрады крохотулю-певицу, поклонился и быстрыми шагами направился к выходу, в зал- раздевалку…

… Когда я ворвался после оцепенения в этот зал, его там не было.

Я выскочил на улицу.

Шел мелкий, как пыль, дождь. Возле подъезда было светло, а дальше — полумрак, и там, где он начинался, все больше и больше густея вдалеке, я увидел папу — большими медленными шагами он уходил в темноту.

Я двинулся за ним, глупо скрючившись, будто прячась, хотя спрятаться было просто невозможно, негде. В темноте, впереди себя, я видел его еще более темный силуэт, и мелькавшие иногда белые манжеты

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату