просыпаешься в предвечерней жаре… тишина, тихо, только муха гудит, и сонный, вялый бредешь к речке, плюхаешься в воду, и тебя сносит, сносит, несет вдоль песчаного берега, а рядом Жеку Семенова несет, а чуть впереди — Валеру Пустошкина, Ритку Кууль, и после все вместе — бегом к нам домой, и опять свекольник, и не от жары, а просто от вкусноты… Спать хочется…
— Вибрация! — сказал Зинченко. — У него машину трясет, как в лихорадке, колотит. Видите на пульте?!
— Вижу, вижу! А при такой вибрации сработают наши магнитные присоски? Мы сможем взять его в жесткое сцепление с нами?!
— Да сможем! Не в этом дело! Ломает всю его машину! Кислород! Сколько кислорода у него осталось?!
— Боже мой! — крикнул папа. — Так сделайте скорее что-нибудь! Сделайте скорее!!!
— Ч-черт! — прошипел Зинченко (мягко так и далеко от меня). — Этот еще прет! Видите, ТэЭрЭсЭф- Супер-восьмой будет сейчас обходить нас всего в двух ступенях левее нашего коридора. Такая махина, сдунет — не заметишь! Надо их предупредить!!!
…О-о-о, какой запах! Море свеклы, бассейн сметаны, ароматные кусочки консервированного мяса… «Еще, еще ешь!» — говорит мама, а за окном в полной темноте проплывает весь в огнях красавец Супер- восьмой, наш это Суперило или чужой, с чужого космодрома? Не-ет, не разобрать… На нашем тээрэсике вторым пилотом работает очень симпатичная старушка, когда-то олимпийская чемпионка в скоростном спуске… вон она уплывает, обгоняя меня, в космос… старенькая — а красавица, стройная, лицо молодое, а прическа — просто диво, одно время ее любили даже больше, чем Дину Скарлатти, а я и сейчас ее люблю по-прежнему, она лучше этой Дины, в миллион раз лучше… люблю, а никому не говорю, кому какое дело, никого это не касается, никого… люблю, а вот лица ее сейчас не помню, не помню — и все тут… А вот и белая амфибия Зинченко с папой на борту мечется по моему экрану, смотрите-ка, увеличились раза в три… ну-ка, где моя приставка, надо догнать нашу звезду-горнолыжницу, нет, не дотянуться до приставки… оттуда, снизу, так тянет запахом свекольника, что сил никаких нет терпеть, не-ет, никак не дотянуться до приставки… Натка бы дотянулась… я подарил ей хомяка, подарил хомяка Чучун-дру, так, кажется? А он… и теперь хомячиха одна и Натка одна… что ли, ей позвонить… а сколько сейчас времени?.. Часы перед входом во Дворец Психомолекулярных Бракоувеселений показывали 0.21 минуту, когда я улепетнул со свадьбы, а на моих сейчас 0.22 с половинкой, прошло всего полторы минуты, как я улетел, всего полторы…
— Мы — патруль! Мы — патруль! Вас не видим и не прощупываем, как дела, отвечайте?!
— Все в порядке! — крикнул Зинченко. — Больше не вызывайте — нужен канал! Отключаюсь! Отключаюсь! — крикнул Зинченко. — Володя! Сорвите пломбу ограничителя скорости! Смелее срывайте! Я знал, что они нас не смогут видеть уже через полторы минуты после вылета. Все верно! Как раз полторы и прошло!
Я стал нагибаться к приставке…
Папа закричал, крикнул:
— Дмитрий! Митя! Сбрось скорость! Немедленно сбрось скорость! Сбрось скорость!! Куда тебя несет?! Смотри! Смотри у меня! Я все расскажу маме! Все расскажу! Все!!! Слышишь?!
Я почти дотянулся до приставки, но не стал нагибаться дальше, не смог. После разогнулся и откинулся в кресле, почти засыпая, и вдруг очень ясно и остро, как в свете вспышки блица, увидел на секунду ненормально, слишком синее небо, высокие, ослепительно белые горы и маленького мертвого птеродактиля на темном уступе скалы.
Я пришел в себя почти перед самым приземлением, лучше даже сказать — на земле, да и то не до конца — мерзкая слабость и дрожь во всем теле.
На пустыре (поле… не знаю), где мы сели, было абсолютно темно, ни светлой полоски над космодромом вдалеке, ни отсвета городских огней — ничего. Только маленькая с красными фонариками далекая телебашня в центре городка. Через мое стекло в свете фар «амфибии» Зинченко поблескивали мокрые от дождя белесые чахлые кустики лебеды, дождевая пыль мягко как бы терлась о верх моей «амфибии».
Они ворвались в мою кабину, наверное, через полсекунды после приземления, я уже сидел в кресле, а не валялся в нем, как почти весь обратный путь. Там, наверху, обе наши машины совершенно не годились для плотной, полной стыковки и перехода из одной в другую. Зинченко, скорее всего, спарив нас на магнитах, погнал обе «амфибии» к земле с максимальной скоростью, и, когда резко затормозил перед самой посадкой, я от толчка очнулся. Они перетащили меня к Зинченко, и несколько минут мы сидели молча, Зинченко только спросил у папы, может быть, все-таки для страховки засунуть меня в барокамеру, но я отрицательно покачал головой. Потом он снял напряжения на всех соединяющих машины магнитных присосках, — мне показалось, что обе «амфибии», слегка качнувшись друг от друга, как бы вздохнули.
Зинченко, проверив контакты, позвонил во Дворец бракосочетаний, на свадьбу. Я услышал голос главного распорядителя. Зинченко попросил его, не отвлекая гостей, позвать к телефону жениха. Юра долго не подходил; я увидел, как в мокрых кустиках лебеды шмыгнула маленькая мышка; наконец Юра взял трубку, и Зинченко сказал ему, что все в порядке, просто Рыжкин-младший захотел на своей «амфибии» проветриться, попорхать, а ему, Зинченко, показалось, что он рванул «амфибию» слишком резко и излишне вертикально, — тогда он, Зинченко, поспешил за ним, прихватив с собой и Рыжкина-старшего… Вот, собственно, и все. Остальное пусть Юра нафантазирует сам, потому что, если все дело в веселой прогулке, то почему же гости, нагулявшись, не вернулись (а они не вернулись и не вернутся). «Ну, скажи, что у Дмитрия Владимировича Рыжкина разболелся зуб мудрости». Словом, не вернутся. Лично сам он, Зинченко, намерен немедленно каким-нибудь ночным рейсом махнуть на пару дней (всего ведь на пару дней, неужели же он, черт побери, за два года не имеет на это права?!) к матери на Обь, побродить с удочкой, на кларнете поиграть — уже два года не играл… Еще неплохо было бы без особого ажиотажа забрать на гардеробе на работу пальто Рыжкина-старшего и Рыжкина-младшего. Остальное — нормально: патрульных он отвадил, номера машины они не знают, скандала не будет. Все. Жене — привет. Гуляйте.
Он положил трубку, и мы посидели еще недолго молча. Потом он вышел на пустырь вместе с нами (что-то непонятное тихо ныло в мокром воздухе) и помог нам залезть в нашу машину. Дождевая пыль чуть поредела и висела над нами почти неподвижно.
Мы залезли в «амфибию». Зинченко, держась за дверцу, остался снаружи.
— До свиданья, — сказал он. — До встречи. Послезавтра, к концу рабочего дня, прилечу, вернусь.
Непонятно почему, но его слова я ощутил как сигнал, не просто услышал, а именно ощутил.
— Я не приду, — сказал я.
— Не надо, — сказал он, — не приходи. Отдохнешь — тогда придешь.
— Я вообще не приду, — сказал я.
После длинной паузы я скорее почувствовал, чем увидел, что папа повернулся к Зинченко и несколько раз медленно кивнул головой; я поднял глаза на стекло переднего обзора — папино лицо в нем было без выражения, пустое.
— Ну что же, — как-то вяло сказал Зинченко. — Если твое намерение не изменится, надо будет зайти написать заявление.
Он захлопнул нашу дверцу, и через секунду его «амфибия», рявкнув, ушла в воздух.
Папа покрутил ручки управления и включил двигатель на нейтральную скорость.
Я наклонился и, опершись плечом на его колени, отсоединил контакты, вынул из-под главного пульта свою приставку и отдал ему.
Несколько секунд он разглядывал ее, после не то кивнул, не то вздохнул, засунул ее в ящик под кресло, и мы плавно взлетели.
Мы летели очень медленно, тихо…
Красные огоньки телебашни стали постепенно приближаться: как лететь домой иначе, прямиком, было неизвестно, мы оба не знали, с какой загородной стороны на нее смотрим.