обычно задавал вопрос, на который она не знала, что отвечать.— Это правда, что у любви, как у пташки, крылья?..» Ей не нравилось, как он с ней разговаривал. Пожимала плечами и, вся красная от неловкости, отмалчивалась или просила больше никогда не задавать ей глупых вопросов. И тогда Колюня терял выдержку, шел на всё, чтобы она простила его...
В каникулы — что было плохо — все разбрелись по своим углам. Каждый теперь жил своей жизнью. Хотя возможность собираться вместе и в каникулы была: классная и Оля Самохвалова предлагали сходить один раз на лыжах и один раз в музей. Куда там! Все обиделись, закричали: не маленькие, сами сходим! Кружа по кварталам, Колюня замечал: ходят. Но не на лыжах и не в музеи, а в обыкновенное кино. И все парами, парами…
Как при таком положении, не выдавая себя, узнать: Малышева и Коробкин вместе проводят каникулы или порознь?
Но счастье глупо, о несчастье изобретательно. Колюня набирал номер ее телефона и, услышав знакомый (красивей всякой музыки!) голос, бросал трубку. Она дома! Тут же звонил Коробкину. И он, ура, дома! И только от того, что они были в тот момент не вместе, он с облегчением падал на тахту и блаженно улыбался в потолок...
Когда бабуля поправилась, он решил, что должен увидеть Катю. Вышел из дома — был морозный, солнечный день,— еще не зная, как он это сделает. Все придумал дорогой — она жила в квартале от него. Подошел к ее дому, из, будки телефона-автомата позвонил ей и пропитым голосом алкоголика спросил, не их ли машину хотят угнать дворовые хулиганы? Маневр удался! В легком халатике она выбежала на балкон, повертела головой, никаких поползновений на отцовский «Запорожец» не заметила и, недоуменно пожав плечами, ушла. Колюне же и этих секунд хватило, чтобы стать счастливым человеком! Он вышел из будки и, ослепленный фарфоровым блеском январского снега, побрел домой, медленно и осторожно, точно нес в себе что-то хрупкое, не имеющее цены... Однажды утром получилось, что бабуля впервые после травмы пошла в церковь, а Колюня в очередной раз — к Катиному дому. Вернулись они домой в разное время, но оба довольные и просветленные...
И все же вершиной изобретательского искусства Колюни были его встречи и разговоры с Катей... без участия самой Кати!.. В далекие времена подобных результатов добивались лишь опытные маги. Самого человека они не трогали, но образ его и душу умели вызывать к себе в любое время суток. В наш век, когда полно всякой техники, к колдовству прибегают только самые ленивые... Колюня воспользовался эпидиаскопом. Он смотрел слайды, сделанные им после турпохода. И только те смотрел, на которых была Катя. Прикнопил к стене большой лист ватмана и проецировал на него отобранные кадры, превратив таким образом свою комнату в кинотеатр для одного человека. Он увеличивал изображение, насколько позволяли разрешающие способности оптики, и, как только добивался резкости, садился в мягкое кресло и со скрещенными на груди руками подолгу смотрел на ее от сильного увеличения почти неузнаваемое, но все равно прекрасное лицо. Изредка вставал, подходил к экрану поближе и, как ценитель живописи в музее, благоговейно всматривался в рисунок ее губ, разрез глаз, линию бровей, носа, лба. И все слова, какие мог бы ей сказать, будь она рядом, говорил ее изображению на экране...
В те дни Колюня искал и находил поводы, чтобы поболтать с бабулей, Ока уже спать хотела, мелко и выразительно крестила рот, позевывая, а он все выспрашивал ее про то, как она жила и работала в колхозе, про деда, убитого еще в финскую кампанию, про своего отца — и очень удивился, когда узнал, что тот в годы войны одновременно учился в школе и работал по ночам подпаском, всегда полуголодный, завидовал коровам, что те могут есть и наедаться одной травой.
Выспрашивал про весь их, Рублевых, род, тотчас полез искать фотографию прадеда, зубоскала и скомороха, в которого, по мнению бабули, Колюня и пошел.
Теперь он стал замечать тех, чье существование прежде не считал достойным своего внимания. И если во дворе встречал плачущего малыша, тотчас воспламенялся его обидой и шел вместе с ним восстанавливать попранную справедливость. Собираясь в магазин, спрашивал престарелую соседку, не нужно ли ей что-нибудь купить...
Он стал до такой степени жалостливым, что однажды, увидев среди зимы невесть отчего проснувшуюся муху, не убил ее!
Раньше бы он это сделал механически и даже испытал от этого малюсенькое удовольствие. А тут, скованный хандрой, лежал на тахте и с сочувствием следил за ее беспорядочным, тревожным полетом, слушал тоскливое жужжание и про себя думал: пусть летает, пусть живет...
Севка Барсуков, при всей своей лености человек наблюдательный, быстрее всех сообразил, что за кручина сделала Колюню угнетенным и ко всем радостям жизни безразличным человеком. Под конец каникул он зазвал его к себе и представил ему Веронику из своего класса. Она, как догадался Колюня по Севкиным подмигиваниям, предназначалась ему в подруги.
Готовая «своя девчонка»! Сбывалась Колюнина давнишняя мечта...
Знакомясь, Вероника томно протянула ему руку и чем-то оцарапала.
Колюня на миг выплыл из моря своего несчастья, глянул: у Вероники были длиннющие наманикюренные ногти!
Колюня тут же представил, что у Вероники и на ногах точно такие же, и сумрачно ухмыльнулся.
Может, этой ухмылкой, может, чем-то другим он сразу не полюбился Веронике.
Ей нравились веселые, смелые мальчишки, как, например, Севка.
А этот рыжий сидит сычом, молчит, из глаз у него, как у врубелевского демона, текут тоска и запредельный холод...
Посидев немного с ними, Колюня встал и сказал, что ему надо домой.
Все-таки легче всего ему было наедине с музыкой.
Она ни о чем не спрашивала, ничего не требовала, а лишь волнами прокатывалась сквозь него, вымывала душевную горечь и заполняла пустоту его одиночества светлой печалью.
Его кумиром в те дни стал Шаляпин. В неисчерпаемой мощи его голоса Колюня искал и находил силу, чтобы избавиться от тоски. Пластинку с романсом «Сомнение» (раньше такие вещи он считал утехой для слезливых старикашек) он почти стер, проигрывая ее без конца. Любил слушать, стоя лицом к окну.
Всякий раз ему хотелось представить, какая Катя не на слайдах, а в жизни. Но сеансы домашней магии делали свое дело. Вдали, над домами, видел ее неправдоподобно большое, вполнеба, лицо и тряс головой, чтобы освободиться от этого миража...
«Разлука уносит любовь...» — затаенно обещал ему шаляпинский голос, измученный страданием. Колюня прижимал лоб к стылому стеклу. И тихонько подпевал Шаляпину...
Каждому — свое…
Впервые дни после каникул школа напоминала кулисы театра. Во время переменок и после уроков по ней ходили мальчишки в выцветших, великоватых гимнастерках, девочки в трико с марлевыми крылышками сильфид, учительницы в длинных платьях фей — заканчивалась подготовка к фестивалю искусств.
Как и намечалось, он состоялся в первое после каникул воскресенье. Колюня с утра занял свое место в радиоузле на четвертом этаже школы. Текст литературно-музыкальной композиции лежал перед ним — он его выучил, чтобы ни разу не запнуться, наизусть,— были наготове все диски и записи... В душе он радовался, что ему не надо сидеть в зале. Там бы пришлось болеть за выступления своих, проявляя патриотизм, оголтело кричать: «Бис! Браво!» А у него не то было настроение, совсем не то…
Кроме того, он мог там быть отсутствуя,— с актовым залом у него была двусторонняя связь. Щелкнул тумблером — и слушай, кто из какого класса с чем выступает...
«Владимир Владимирович Маяковский! «Стихи о советском паспорте», Читает...»
«Ну, ясно, сейчас на сцену выйдет здоровенный десятиклассник. Он эти стихи читает начиная с пятого класса. Постоит, помолчит, делая вид, будто сильно волнуется, а потом как закричит: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!..»
«Выступает сводный ансамбль первых — третьих классов!..»
А вот и знакомые имена. «Выступает ученица восьмого класса Светлана Зарецкая! Чайковский!