наоборот: видеть, оставаясь невидимым,— значит подвергаться риску скатиться до того, что тебе постоянно будут «мерещиться призраки»*.
Политическое самовыслеживание современных обществ не вполне покрывается современным представлением о полиции и круге ее задач, хотя вполне совпадает с тем представлением о ней, которое существовало в XVII и XVIII веках. Это связано
никло такое положение, при котором «конституции» и парламенты создали сцену, где могли выступить и представить себя несколько конкурирующих групп, обладающих политической силой. В результате того, что «оппозиция» была признана легальным оппонентом правительств, в определенной мере отпала необходимость тайной слежки внутри общества. Противник берет на себя в этой системе часть тех трудов, которые обычно выпадали на долю шпиков (разумеется, нельзя сказать, что они при этом остаются совсем без работы, но граница сферы тайных дел при этом отодвигается): он теперь вынужден сам говорить во всеуслышание о том, что думает, что планирует, к каким средствам намеревается прибегнуть и каковы силы его приверженцев. Парламентские системы фактически имеют то преимущество, что они способствуют локализации политической паранойи, обеспечивая повседневный контакт с противником: интеграция благодаря совместным действиям; доверие благодаря разделению власти и «прозрачности» для другого*. Бесспорно, эта локализация происходит лишь частично, потому что при легальной оппозиции проблема подрывной деятельности видоизменяется: политический страх теперь сосредоточен на возможности того, что «изменение системы» может произойти «тихой сапой» и под защитой законности или, что еще хуже, благодаря подпольным действиям во внепарламентской сфере, за пределами «прозрачного» официального соперничества; поэтому и многопартийные государства достаточно часто имеют дело с политической паранойей (эффект Маккарти). Черная эмпирия знает и обратную, перевернутую перспективу. Она видит власть имущих нечистыми на руку и по локоть в крови. С нередко обоснованным подозрением она разворачивает на сто восемьдесят градусов принцип легитимации. Она ставит вопрос не только так: «На какие принципы, на какое право ссылается власть?» Она ставит вопрос и иначе: «Какое право обходят власть имущие, отправляя власть? Что таится под покровом легальности?»* Движущей силой этого воинственно-полемического любопытства является политическая травма: необходимость, будучи безоружным, всецело находиться во власти «легитимированного», но жестокого, причиняющего боль и угнетающего насилия: насилия со стороны родителей; насилия, связанного с дисциплинарными наказаниями; политического насилия (военного, полицейского, а также связанного с действиями исполнительной власти), сексуального насилия. Эта травма порождает критицизм. Его априори: никогда больше не быть битым; никогда больше не сносить безропотно оскорблений; никогда больше, по возможности, не допускать, чтобы власть творила над нами насилие. Этот критицизм по истокам своим родствен еврейскому кинизму, направленному против высокомерия и заносчивости власть имущих: пусть они хвастают, пусть изображают из себя леги-тимную власть, однако суть отправляемой ими власти все же всегда составляет «голое насилие», отчасти — «гибридное», отчасти —
лицемерное. Эта критика в тенденции стремится к тому, чтобы вырвать у господствующих властей
3. Сексуальность: враг находится внутри-внизу
Когда человеку впервые попадается на глаза слово «просвещение», оно, как правило, обозначает нечто не вполне приличное. Это случилось, когда кому-то пришло в голову, что мы уже достаточно взрослые, чтобы наконец узнать про «это»: жизнь происходит от «траха-нья». Теперь это выяснилось вполне, и настала пора сказать об этом открыто. Можно подойти к освещению этого вопроса со всей невинностью, издалека: начать с пчелки и цветочка, потом привести в пример кошку с котом, быка с коровой и, наконец, перейти к папе с мамой, которые любят друг друга просто как сумасшедшие. Об этом
принято молчать
Там, где предпринимаются столь интенсивные попытки всячески прикрыться, под покровами оказывается жгуче притягивающая к себе нагота. «Нагой», «голый» — это эпитеты, относящиеся к словам, которые все еще сохраняют некий след сексуального возбуждения. Произнося их, невольно вспоминаешь об атмосфере борделя, о плоти и тайне. «Голый факт» всегда чем-то похож на раздетую женщину. Нагота редка, она возбуждает и притягивает, она остается исключением из правил, утопией. Старая сексуальная экономия основывалась на игре прикрытия наготы и разоблачения, отвержения и завлечения; она создавала определенный дефицит и тем самым взвинчивала цену. Поэтому история отношения полов только в относительно небольшой части представляет собой историю «эротики»; большую же часть ее составляет история войны между полами. Потому и в прикрывании наготы эротическая игра составляет меньшую часть, большая же ее часть — это принуждение, борьба и угнетение. Нельзя реалистически говорить о сексуальности, обходя вниманием возникновение враждебности и воинствующей полемики между полами. Представляется, что в таком обществе, как наше, спектакль, разыгрываемый полами, с самого начала связан с борьбой за власть между «Собственным и Чужим»*, с дуэлями из-за того, кто будет наверху, а кто — внизу, с расчетами, в которых хитрость выступает против стремления к безопасности, с компромиссами между страхом и желанием отдаться. Тем временем слово «любовная связь» стало почти синонимом слова «конфликт».
Черная эмпирия сексуальности наблюдает за своими объектами сквозь замочную скважину — жадно, пугливо, обеспокоено. Поскольку эротические факты до так называемой сексуальной революции были скрыты завесой, так же, как опасности и тайны, всякий доступ к ним, вольный или невольный, был чреват конфликтом. Тот, кто желал обрести познания в сексуальной области, предпринимал почти что военную вылазку. Не случайно наша эротическая традиция использует множество метафор из языка военных: атака, оборона, осада, штурм, завоевание, покорение, выдача ключа от ворот крепости и т. п. Сексуальное тело, следовательно, никогда не представляло собой чего-то само собой разумеющегося; поскольку ему стало столь трудно понимать себя самое как шанс и как счастье, оно стало, скорее, проклятием и бедой. Сексуальное влечение, помещающееся в своей собственной плоти, стало мучительной «занозой» в ней. Таким образом, старая сексуальная экономия сохранилась в традиционной форме до самого нашего полового созревания. Да, именно оно, собственно, и есть то время, когда начинает познаваться несчастье иметь это влечение. Тут мало чем может помочь «просвещение» и уж тем более просвещение по принципу