Это абстрактное тщеславие представляет собой загадку потому, что все восхищение вызывает маска, а эта маска не связана внутренней связью идентичности с тем, кто ее носит... (S. 74).
Акты приобретения товаров начинают создавать сеть между алчными масками — сеть, по которой движутся суррогаты и суррогаты суррогатов, проходя через руки потребителей. В буржуазном быту дело заканчивается инфляцией предметов, потреблением которых, как кажется, исчерпывается все существование человека.
Ответом на эти мысли оказывается снискавшая шумный успех десять лет спустя книга Генри Форда «Моя жизнь и карьера» (вышедшая в немецком переводе в Лейпциге в 1923 г.), в которой и он тоже смотрит на вещи не взглядом капитана индустрии, а взглядом этнолога,— этнолога, описывающего капиталистическое общество:
Доныне происходившее в мире прогрессивное развитие сопровождалось резким увеличением числа предметов повседневного пользования. На заднем дворе американского жилого дома можно встретить в среднем больше различных сложных устройств, чем... во всех владениях какого-нибудь африканского владыки. Американский мальчишка школьного возраста окружен, как правило, большим количеством вещей, чем целая община эскимосов. Список инвентаря кухни, столовой, спальни и подвала для хранения угля мог бы привести в изумление даже самого склонного к роскоши вельможу, жившего 500 лет назад... (S. 313).
На истощение традиционных источников веры человек-потребитель может реагировать только пассивно; он хотел бы держаться веры и ценностей, перестав быть тем, для кого они еще действительно были значимы.
Теперь он намеревается вернуть утраченное, прибегая к хитрости, и взращивает мелкие святыни в своем механизированном мире подобно тому, как устраивают садики на крышах заводских корпусов. Из инвентаря минувших эпох извлекаются на свет там — культ природы, здесь — суеверия, общинный образ жизни,
Эта структура современной веры в ценности, которая представляет собой как бы веру в ценности, реставрированные произвольно и в порыве отчаяния, превосходно описывает менталитет тех движимых нигилистическим антинигилизмом групп «народных» активистов, которые начали громко заявлять о себе уже вскоре после провала немецкой революции. К одной из таких групп принадлежал и убийца Ратенау — Керн. За восемь месяцев до убийства германского министра иностранных дел в октябре 1921 года во время публичной лекции в Берлине произошла первая встреча будущего убийцы и его жертвы. Эрнст фон Саломон запечатлел эту сцену в романе «Стоящие вне закона», увидевшем свет в 1930 году. Во время выс тупления Ратенау Керн протиснулся к самой ораторской трибуне и уставился на министра взглядом, полным холодной ненависти, выводя его из равновесия:
Я видел в его темных глазах металлический зеленый блеск, я видел его бледный лоб. Министр неуверенно повернулся, поначалу бросил на него беглый взгляд, затем сбился с мысли, запнулся, с трудом нашелся и продолжил, сделав рукой беспокойное движение — как будто хотел отогнать что-то, вдруг накатившее н' него. Однако теперь он обращался уже к одному только Керну. Он почти заклинал этого человека у колонны, и на глазах стал выдыхаться, видя, что так ни в чем и не может убедить его...
Когда мы протискивались к выходу, Керн приблизился к министру почти вплотную. Ратенау... вопросительно поглядел на него. Однако Керн как-то медленно и неуверенно прошел мимо. Лицо его было таким, будто его внезапно поразила слепота
В этом противостоянии отразилось нечто, свойственное духу всей эпохи в целом. Нигилист-практик не пожелал увидеть, сколько в его противнике духовности, доброжелательности и готовности нести ответственность. Ратенау должен был почувствовать, что Керн просто не желает слышать.
Воззрения, о которых говорил Ратенау, рассматривает и Герман Раушнинг в своей книге «Маски и метаморфозы нигилизма»
То, что к чему взывают, как к спасению, люди, утратившие душевное равновесие, в действительности является источником зла. Институции, к которым столь привязаны консервативные анти-нигилисты и к которым они испытывают мрачную симпатию, на самом деле являются
нингу, прогрессирует двояким образом: ценности и истины охватываются процессом «прогрессирующей демаскировки», позволяющей видеть их насквозь и разоблачать как суррогаты и как функционально необходимую ложь крупных институций, что лишает их всякой высокой значимости; и в то же время социальные институции освобождают себя от своей функции средств, находящихся в распоряжении человека, и обретают более высокий статус, превращаясь в самоцели, которым должно подчиняться как индивидуальное, так и коллективное человеческое существование.
Один из современных писателей, который отрицал за собой малейшую склонность к метафизическим спекуляциям, описал этот... процесс одним-единственным метким предложением: «Когда человек освободился от власти Бога, он, пожалуй, еще не мог подозревать, что однажды — вполне логичным образом — вещи освободятся от его власти»
.. .Человек стал материалом для экономического процесса, простым средством для государства...
Институции, порядки, аппараты, поддерживающие порядок в обществе, органы западной культуры перестали быть вспомогательными средствами человека в процессе полагания им смысла. Они средства и инструменты нигилизма. Не они повисли в воздухе, скорее, повисло в воздухе все человеческое существование в целом, лишившись почвы, на которую опиралось, и теперь оно судорожно цепляется за превратившиеся в самоцель средства существования — как за ту единственную соломинку, за которую только и можно еще ухватиться в водовороте мира, лишившегося сущности
То, что было сказано философствующими государственными мужами, подтверждается в произведениях писателей-современников. Среди них выделяется Бертольд Брехт. Ведь он, как никто другой, в своих произведениях выставил напоказ, осмыслил, подверг экспериментам и критике тот поворот в понимании буржуазно-индивидуалистического Я, который был ославлен как нигилизм. Он настоящий виртуоз «цинической структуры». Он действительно постигает ее как возможный образ действий и как шанс для поэзии. Как бы ни оценивалась мера его причастности к субъективному цинизму, ему удалось сделать из него средство для изображения действительности. Он был в свою эпоху непревзойденным мастером цинической интонации, и почти с каждой его пьесой, от «Ваала» (Baal) до «Мероприятия» (Massnahme), все более прочной становилась его репутация художника, владеющего тем языком, в котором выражает себя «само время».
И у Брехта вновь проявляется та исходная установка, которую мы вначале видели в дадаистской иронии: бросаться в поток данностей и давать ему увлекать себя — в тот поток, которому уже не противопоставляется никакая поза, оправдываемая пустопорожней болтовней об идеях и твердости характера. Постижение того, что происходит с нами, важнее, чем самосохранение. «Деловитость, реальная близость к вещам» выступает как способ двигаться вместе с
ними, как форма бытия-во-времени: не отставать, не плестись в хвосте, не копить в себе обиду и неприязнь, не печься о старых ценностях, а посмотреть, какова ситуация в настоящий момент и что следу ет в ней делать. Мы не можем жить
Здесь проявляется новое качество иронии и не-соглашательс-кая форма, позволяющая, однако, принимать данное. В этой иронии проявляет себя вовсе не «оставшийся чистеньким» субъект, который